Ради сына
Шрифт:
Март. Он почти освоился в компании Луизы и Мишеля. Сманивая его куда-нибудь, Луиза еще шутливо спрашивает меня:
— Ты одолжишь нам на время своего сына?
Случается, что ей отвечает сам Бруно:
— Нет, мне надо еще написать сочинение.
Важно сохранить видимость, что он отказался сам. Если же он согласен, то испрашивает мое разрешение в самой лаконичной и независимой форме:
— Идет?
Апрель. Почему я до сих пор ничего не сказал о той любви (ворчливой, нескладной, похожей на любовь теленка, что, набегавшись за день, тыкается мордой в материнское вымя), которую Бруно по-прежнему питает к Лоре? Ее ничуть не пошатнула наша с ним взаимная привязанность. С тех пор как Бруно понемногу начал избавляться от своей застенчивости, правда, пока еще intra muros [7] , — как наша Джепи, которая лает лишь дома, — в нем проснулся преобразователь.
7
Дома (лат.).
Реформаторский
Но вот пришло и его время. Теперь Бруно без пяти минут бакалавр. Я уже говорил вам: теперь и он что-то значит в жизни. Ему исполнилось семнадцать, идет восемнадцатый год, то есть скоро наступит тот возраст, когда перед лицом закона мальчики становятся взрослыми и могут получить даже водительские права. Слух Лоры оказался более чутким к этим переменам, и не мудрено: ведь его реформаторский пыл направлен почти полностью на тетку. Он никогда не делает Лоре замечаний (он скорее начал бы петь ей дифирамбы, как в былые времена Мамуля). Но он далек и от того, чтобы слагать сонеты в честь прекрасной дамы, чьим Петраркой я не пожелал стать. Его стремление изменить жизнь Лоры проявляется повседневно, на каждом шагу. Война косынкам, война фартукам, война ессе ancilla [8] . Он идет на кухню и начинает убеждать Лору, что все давно уже переделано, что она сама придумывает себе работу, что она не может сидеть сложа руки — это превращается нее в манию; он тащит ее в гостиную, усаживает в кресло.
8
Положению служанки (лат.).
— Вот посиди просто так! Хоть минутку! Ну можешь ты это сделать ради меня?
Мы о чем-то спорим, а Лора слушает, слегка покачивая головой, в этом заключается все ее участие в разговоре. Бруно перекидывает ей мяч:
— Ну а ты что думаешь по этому поводу?
То, что думает Лора, никогда не бывает слишком передовым, но, впрочем, и не слишком отсталым. Кажется, что читаешь книгу непризнанного автора. Книги сами не говорят, их нужно снимать с полки.
Май. Меня коснулась лишь одна реформа: теперь я только президент содружества, называемого семьей, в котором Бруно — последняя область, достигшая автономии. Тут вопрос принципа, который позволяет им мириться с необходимостью выражать свои верноподданнические чувства, получать субсидии, считаться с домом — этой базой, где еще бодрствуют вооруженные силы. Бруно, который ни за что на свете не признался бы, что его не так уж манит свобода, пользуется ею очень умеренно. Это для него своего рода тренировка, не всегда такая уж приятная, похожая на утреннюю зарядку, которой он предпочитает заниматься один. Он делает для себя открытие, что, если раньше дети трепетали перед своими родителями, теперь им приходится трепетать перед своими старшими братьями, которые всегда умеют придумать что-то очень интересное и власть которых, поскольку она еще только утверждается, куда менее терпима, чем родительская. То, что ему нелегко было перенести от меня, он с легкостью вынесет от этих двадцатилетних парней, этих маленьких бессердечных капралов, к которым так липнут младшие и словно только и ждут их окриков: «Ну, давай быстрей, пошевеливайся! Тоже мне, додумался! Неужели тебя понесет в воскресенье в бассейн? Чего там делать? Смотреть на мокрое мясо? Ты просто рехнулся… Идем лучше играть в волейбол! Только смотри не растянись, как в прошлый раз. А то на площадке после дождя настоящее болото. Ну, держись!» Скажи ему десятую долю этого отец, и он показался бы сыну извергом. А про такого парня Бруно только скажет: «Силен!»
Командиров женского пола он просто пока сторонится. Он отыгрывается на более младших, они чувствуют, чем вызвано его внимание, и потому оно не слишком им льстит, но все-таки придает, так же как и ему самому, уверенности. Когда они всей своей разношерстной компанией, в которой случайно оказываются все трое Астенов, прогуливаются по улице, можно не сомневаться, впереди всех будет живая, воздушная, стремительная Луиза, рядом с ней ее подруги — Мари Лебле, Жермена и их эквиваленты мужского рода; следом за ними будет шествовать затянутый в портупеи Мишель в сопровождении своей свиты, среди которой больше предусмотрительных маменькиных дочек, нежели легкомысленных болтушек. Бруно же вместе с Ксавье и маленькими нимфами, которые еще подкладывают себе грудь, будет замыкать шествие. Если даже он сумеет вырваться вперед, ему в лучшем случае достанется Одилия, которой Мишель говорит «ты», хотя она обращается к нему на «вы». Бруно же она говорит «ты», а он путается в местоимениях, называя ее то «ты», то «вы».
«Ты» побеждает довольно быстро, чему я, пожалуй, даже рад. Бруно лишен естественной непринужденности, и ему необходимо развивать в себе это качество. Среди всех девиц, которые постоянно толкутся у нас (большинство из них приятельницы моих старших детей), я предпочел бы выбрать, не показывая вида, и тайком удержать для Бруно наиболее безобидных.
Июнь. Я слушаю Бруно, который старается уяснить для себя некоторые вопросы.
О чем мы говорили в тот раз? Кажется, о случайности, в которую может внести свои поправки закон больших чисел. Он смеется и потом снова повторяет:
— Теперь мне ясно. Вот, например, ты мой отец, я твой сын, мы связаны, и здесь нет никакого исключения из закона больших чисел. Но ведь в основе всего лежит чистая случайность: мы с тобой не выбирали друг друга.
— Зато потом выбрали, — прошептал я.
А про себя подумал: «Человек никого и ничего не выбирает. Он или отказывается, или принимает: выбор небогат». Я не мог сказать этого Бруно. Действительно, мы не выбираем себе родителей, редко выбираем жен — обычно их приносит нам случайная встреча, не выбираем детей — большинство из них родится из-за недостаточной предосторожности родителей, и еще реже нам удается сделать, чтобы они выросли такими, какими мы хотели бы их видеть. Вот почему так сложны и бессмысленны все семейные проблемы. Но не надо разочаровывать новичков. Бруно и так не назовешь оптимистом. Как-то прослушав зажигательную речь Башлара (а он был мастер их произносить) о возможностях современной молодежи, о тех преимуществах, которые у нее имеются по сравнению с нашим поколением, Бруно, вернувшись домой, сказал мне:
— Согласен, возможности у вас были куда более ограниченны, зато вы знали, чего хотите в жизни.
И когда я попытался возразить, сказав, что в конце концов каждое поколение находит себе спасительный якорь в какой-нибудь идее, Бруно прибегнул к такому сравнению:
— Я не хотел бы тебя обидеть, но ведь нам очень нелегко жить на свете после вас. До чего же вы сумели перепутать все идеи! Словно провернули их через мясорубку. Это напоминает мне одно Лорино блюдо, когда она так размельчит, так перемешает разные овощи, что невозможно понять, что ешь.
У него нет особой страсти к гносеологии. Однако он никогда не откажется поспорить на философские темы (он называет это «разглагольствованием»), что невозможно, например, с Мишелем, который так категоричен в своих взглядах, или с Луизой, которая находит эти отвлеченные проблемы скучными и совершенно бесполезными. (Для нее то, что не связано с красотой, модой и удовольствиями, называется «все остальное», и она предпочитает не касаться его. Философия для нее все равно что филателия. Конечно, есть прекрасные марки, но она не коллекционирует их.) Бруно охотно высказывает свое мнение, причем он никогда не считает себя умнее остальных — в этом он похож на меня, но некоторые его мысли меня просто сбивают с толку. Я и раньше заметил это по своим ученикам: все реже сталкиваешься с лицемерием у молодого поколения, этот вирус постепенно уничтожает какой-то новый антибиотик, растворенный в их слюне, подобно тому как пенициллин окончательно побеждает сифилис. У Бруно есть свои представления о совести (и еще какие!), но они не совпадают с моими. У него свои моральные устои, но внешняя сторона дела для него не имеет большого значения.
— Ты слышал? Скорняк с улицы Жан-де-Шелль женился на дочери своей служанки. Он на тридцать лет старше ее, но зато у него тридцать миллионов, вот черт! Быть шлюхой — это полбеды, можно сменить ремесло. Но вот так продаться на всю жизнь, да еще по закону — это уже совсем невесело.
Никакого бунтарского духа, но и никакой покорности. Он мало что уважает, но мало чем и возмущается. Жизнь то, что она есть — она не так уж хороша, жаль, конечно, но ничего не поделаешь. История — машина, фабрикующая глупость и злость: новейшая история это доказывает достаточно наглядно; но годы, которые Бруно не довелось пережить, вызывают в нем не больше и не меньше ужаса, чем ассирийские зверства, злодеяния Нерона или Варфоломеевская ночь. Для него, так же как и для Луизы с Мишелем, прошлая война не тема для разговора; кто говорит о ней — выдает свой возраст. У нас были убитые на войне — обнажим головы. И больше ни слова. Отстранимся. И в этом отстранении — неприятие: это его не коснулось, он не безумец, он отвергает такое наследство. И действительность не заставит его отречься от своих взглядов. О человеке, который добровольно завербовался в армию и дал себя убить, Бруно без всякой жалости, но и без презрения скажет: