Ради сына
Шрифт:
— Конечно, — говорит мосье Астен, — если их отпускают родители. Надеюсь, вы не придумали все это сами?
— В общем-то они должны присоединиться к нам в Ансени, они доберутся туда поездом. Если бы ты не согласился, они все равно приехали бы в Анетц, только поставили бы свои палатки в роще папаши Корнавеля, — объясняет Луиза.
Пируэт. Она убегает, за ней следует Бруно, который два раза оборачивается и своей улыбкой, так непохожей на улыбку сестры, словно просит прощения.
ГЛАВА XVII
Я смотрю с дока, как молодежь купается в Луаре. Из-за своего радикулита я не могу присоединиться к ним. Луиза, что случается крайне редко, сидит рядом со мной, ей сегодня нельзя заходить в воду (вещь вполне естественная, и глупо, что я краснею, думая об этом). Лора, что бывает еще реже, сегодня отправилась вместе со всеми. Плавает она плохо, но какие красивые у нее оказались руки.
— Странно, — замечает Луиза. — Лора совсем не умеет одеваться, но как прелестно она раздевается!
Она права, Лора принадлежит к тем
— Ты что-то приуныл? — спрашивает Луиза. — Слишком много собралось здесь народу, да? Ты устал от нас, мы испортили тебе каникулы.
— Нет, вы просто иногда меня удивляете, но объяснять это было бы очень долго.
Я не сразу нахожу нужные слова, и поэтому всегда слишком долго все объясняю. Эти каникулы действительно так непохожи на все остальные. Обычно в Эмеронсе я живу среди своей семьи, а сейчас я чувствую себя словно бы посторонним. Я лишний раз убеждаюсь, что безнадежно отстал. Всю свою жизнь я только и делал, что отставал, я опаздывал со своими открытиями, со своими тревогами, со своими решениями. Я знаю, что это неизбежно; родители всегда отстают, им никогда не удается определить, насколько дети их обогнали; едва они начинают в этом разбираться, как дети путают все карты, сделав новый скачок вперед. В Шелле мои дети гораздо чаще ходили в гости, чем приглашали к себе. Но даже когда у них собирались друзья, все держались настороженно, молодежь словно сковывал тот суровый дух, которым пропитались стены дома мосье Астена. Здесь, в Эмеронсе, натянутость исчезла. Согласно деревенским законам папаши Корнавеля (а им вскоре подчинились и все остальные), здесь в своих шортах я просто мосье Даниэль, без всяких там титулов и званий. Но я уже отрастил брюшко, меня изводит радикулит, и я не всегда поспеваю за ними. Все идет слишком быстро, нынешняя молодежь совсем другая, чем были мы, она так свободно, независимо и в то же время так спокойно держится.
— Ролан с Мари… Это тебя шокирует? — снова спрашивает Луиза.
— Да, несколько.
Луиза уходит, ее, вероятно, удивляет моя неразговорчивость (а может быть, и мой ответ). Сидя в одиночестве, я смотрю на веточку повилики: цветы, похожие на рупор громкоговорителя, широко раскрываются, вслушиваясь в пение птиц, оно и моему слуху, конечно, гораздо милее всех этих «ча-ча-ча», которые без конца выплевывает из себя транзистор Мари Лебле. Отсутствие этой девицы, во всяком случае, я перенес бы без труда. Я отнюдь не ханжа, да и во все времена такие девицы существовали. Вспомните девочек 30-х годов, как оберегали их слух папы и мамы, уверенные в их неиспорченности, как шептали своим друзьям, допускающим некоторые вольности в разговоре: «Тише, пожалуйста, Мими услышит…» Вспомните этих лицемерных маленьких гусынь, сколькие из них попали на вертел. Даже больше, чем это можно предположить. Видимо, даже больше, чем сейчас. Я не стану, подобно выживающей из ума Мамуле, делая вид, что готовлюсь к уроку по лексике, шипеть в спину Мари: «Курица — самка птиц из породы куриных, славится своим мясом». Ролан с Мари… Тем хуже, я об этом не знал, это не бросается в глаза, ведь юноши и девушки живут отдельно, в двух разных оранжевых палатках, разбитых прямо на траве. Одна из них (в ней живут Ксавье и Ролан) стоит под старым вязом, среди молодой поросли, другая (там помещаются Мари и Одилия) — рядом с кустом цепляющегося за ноги подмаренника. Впрочем, об их отношениях можно догадаться, они постоянно вместе, и что-то многозначительное появилось в их взглядах; их фигуры, когда они идут, тесно прижавшись друг к другу, дышат тем счастьем, которое не удается скрыть даже любовникам, тщательно оберегающим свою тайну. Когда я спросил о них Луизу, она не стала ничего отрицать, но и ничего не утверждала. «Ролан, Мари… все может быть», — ответила она без всякого удивления, смущения, любопытства, словно это касалось их одних, словно речь шла о чем-то вполне естественном и не заслуживающем особого внимания. Ролан, Мари — она даже не соединила их имена союзом «и», они не жених с невестой, не возлюбленные, просто товарищи, возможно — больше, чем товарищи, а может быть, и нет, какая разница? И действительно, ну какая мне разница? Ведь я им не отец, фактически я даже не несу ответственности перед налоговым инспектором и бухгалтером за то, что их чада оказались здесь (ответственность весьма относительная, и все-таки она не дает мне покоя, как ноющий зуб). Короче, если между ними что-нибудь и произошло, для меня в этой истории самое неприятное — легкость, с какой они смотрят на вещи. Они ведут себя как ни в чем не бывало, это их ничуть не волнует и не тревожит. Точно так же, как и моих собственных детей. Но ведь если родители Ролана и Мари ни о чем не догадываются, где гарантия, что мне все известно о моих детях? Лора, с которой я осторожно поделился своими наблюдениями, не могла сказать мне ничего утешительного.
— Да, мне тоже так показалось.
Еще одна форма безразличия — безразличие церковной кропильницы — сосуда с влагой, рассчитанной на глупцов:
— Вы же знаете, теперь женятся не так, как прежде. И не создавайте себе лишних волнений, как обычно.
Да, как обычно. Как всегда. У моих детей есть глаза. Есть чувства. Они живут в такие годы, когда эти чувства особенно обострены, и в то же время сейчас, как никогда раньше, долго тянутся годы учебы, слишком долго приходится ждать, пока получишь какую-нибудь специальность и сможешь наконец подумать о том, чтобы обзавестись двуспальной кроватью. В старые счастливые времена сыновей женили очень рано, да и девушек выдавали замуж, едва они выходили из младенчества, и не было никаких проблем. Когда же было совершено насилие над природой и возникли эти проблемы, рядом с ними, как всегда в таких случаях, не замедлило появиться лицемерие. Целуйтесь, но помалкивайте, вас слушают дружеские уши. С тех пор так и идет, и что только не скрывается под благопристойной оболочкой. Потом наступило мое время, появились эмансипированные девицы, но они еще чувствовали за собой какую-то вину, хоть и бахвалились этим. Но недолго: грех умирает. Теперь на смену пришли Роланы, Мари и им подобные: они не собираются ждать, для них нет ничего запретного, не существует никаких проблем. Моя чистота — в отсутствии лицемерия. А како— вы мои дети? Я смотрю на них.
Вот ты, Луиза, так ли ты чиста внутренне, как белоснежно твое белье, благоухающее ароматами всех цветов? Ты живешь в полном согласии со своим телом, в тебе столько чисто женской непринужденности, но это, вероятно, идет от твоего ремесла, в котором много показного. Мне на ум приходит мерзкая студенческая поговорка: «За ее девственность я бы свое состояние не поставил». Слава богу, состояния у меня нет, но что бы я там ни говорил, мне хочется верить все-таки, хотя я сам так рано выпустил тебя на свободу, принес тебя в жертву твоей же независимости, — мне все-таки очень хочется верить, что ты и сейчас все так же чиста, как была даже без большого чуда. Каким бы циником, каким бы бесчестным совратителем ни был мужчина, он в глубине души всегда надеется, что его собственная дочь устоит в той ситуации, в которой перед ним самим не устояли другие женщины.
Многие отцы были бы спокойны за такого сына, как ты, Мишель, но долго ли тебе еще удастся сдерживать порывы своего сильного тела? Я рад, что Мари досталась другому, и пусть вы будете считать меня странным, неисправимым, старомодным, я все равно не могу согласиться с тем, что отец обязан следить за поведением дочери и закрывать глаза на то, как поступает его сын, если тому подвернулась возможность без особого риска испробовать свои силы на чужой дочери. Теперь в поле твоего зрения осталась одна Одилия, которая, может быть, и не слишком упорно, но все-таки влечет к себе твои взгляды, я это вижу.
Ты совсем не похож на моих старших детей, Бруно, но я, кажется, что-то подметил и у тебя. Когда ты рядом все с той же Одилией, легкое облачко заволакивает твой взгляд… Нет, пустяки, конечно, пустяки, здесь не может быть ничего серьезного. Ее не назовешь недотрогой, в наше время таковых не существует, но она осмотрительна; правда, в излишней скромности ее не упрекнешь, но вместе с тем она сдержанна. Словом, Одилия не Мари. Здесь она единственная свободная девушка, и она в восторге оттого, что ей оказывают явные знаки внимания студент Политехнической школы, который еще вчера казался ей недосягаемым, и этот юный бакалавр, который всегда держался с ней просто, как товарищ; нельзя сказать, что мои сыновья ухаживают за ней — теперь это не принято, они не рассыпаются в комплиментах и любезностях, иногда даже бывают грубоваты с нею, но они вдыхают аромат ее волос, протягивают ей руку, на которую она опирается, выскакивая на берег, и как бы невзначай подхватывают ее сумку с провизией, что никогда не приходит им в голову сделать для Лоры. Она мила и с тем и с другим, но мила по-разному: старший в ее глазах имеет больше прав на уважение, младший — на доверие; с высоты своих полутора метров она кричит резким голосом перепелки: «Эй, мальчишки!», без конца дурачится, не упускает возможности лишний раз посидеть за веслами, всласть поработать своими маленькими крепкими мускулами, — одним словом, ведет себя как хороший добрый товарищ. Ей, наверно, даже неловко за свою девичью грудь. А грудь уже не спрячешь, и она трепещет под взглядами мальчиков. А по вечерам, когда замолкает портативный радиоприемник и отправляются на добычу лесные совы, мои сыновья то и дело поглядывают в сторону лужайки, где только что закрыли «молнию» на дверях палатки, но матерчатые стенки еще нет-нет да и вздрогнут от прикосновения локтя или колена — там сейчас раздеваются девушки, и хотя они целыми днями ходят полуголыми, сейчас их нагота волнует совсем по-иному, чем под лучами солнца.
ГЛАВА XVIII
Пять или шесть чаек — их крики доносит до нас ветер — поочередно налетают на пепельно-серую цаплю, которая держит курс к самой большой отмели (их исконному наследному владению), вознамерившись вдоволь полакомиться пестренькими, снесенными прямо в песок яичками. Всякий раз, когда они приближаются к ней, цапля пригибается, вертит своим кинжалоподобным клювом, но наконец, потеряв терпение, тяжело и неловко взмахивает большими, похожими на старые паруса крыльями, поднимается в воздух и улетает, провожаемая пронзительными криками кружащейся вокруг нее в затейливом танце белой стаи.
— Редкий случай, — замечает Бруно. — Слабые в кои-то веки одержали победу.
— Все дело в том, кто лучше летает, — откликается Мишель.
Стараясь не провалиться в ямы, мы переходим вброд реку (вода доходит нам до бедер, а Ксавье и Одилии она почти до пояса) и направляемся к песчаной косе, где стоят наши удочки. Мои сыновья сейчас очень похожи друг на друга. Подобные треугольники, как сказал бы Мишель. Разрыв между ними уменьшается. И по тому, как Мишель постоянно заботится о том, чтобы не потускнел над его головой нимб студента Политехнической школы, по тому, как он все время поправляет и дополняет Бруно, чувствуется, что это беспокоит его и он хочет подчеркнуть существующую между ними разницу: никогда еще он не держался с такой уверенностью. Одилия, поскольку рядом не оказалось других девушек, стала для него пробным камнем.