Радио Хоспис
Шрифт:
На похоронах присутствовали десять человек. Из них пятеро были кладбищенскими служащими. Пришли Бруно, Скальпель и Шрам – друзья Стаса еще с академии. Сам Стас. А также Захария, старый согбенный слуга Бекчетова, который после банкротства хозяина испросил позволения покинуть того и отправиться на заработки. У Захарии была семья, ее нужно было кормить. Вот и все, больше никто не пришел. Ни бывшие верные друзья-аристократы, ни ученые, жившие за счет состояния Бекчетова, ни представители правительства. Не было даже надоедливых журналистов: кому нужно было читать про забытого всеми идеалиста на общественных началах?..
Утро было прозрачное и наполненное намеками на грядущий
Русское православное кладбище было мрачно, мрачнее, пожалуй, даже, чем прилегающее еврейское. Белесое небо без единого облачка висело над ним натяжным потолком, и чахлые деревца в оградках тянулись рахитичными ветвями. Они не давали тени. Через одну могилу, у железного, покрытого заплывами ржавчины обелиска молча пил одноногий калека. То ли поминал сослуживца, то ли просто нашел спокойное место с лавочкой.
Комья земли ударили о крышку гроба, рассыпались на мелкие комки. Шрам скрутил крышку с фляги и, сделав долгий глоток, передал ее по кругу. Три года подряд, в курсантские времена, они гостили летом у Бекчетова. И тот терпеть не мог всех этих армейских прозвищ. Он называл их полными именами и даже добавлял фамилии. Это была старая школа, и теперь она умерла, она уже тогда перестала быть актуальной, но умерла только сейчас.
Умерло многое, и среди могил за спинами друзей можно было найти несколько имен из их курсантского батальона. Они воевали на разных фронтах, за разные стороны, потому что сторон было много, а их мало, и каждый искал виноватых и правых, и невозможно было остаться в стороне. А им, юным, недоучившимся курсантам морской академии, и подавно. Они же тогда были пацанами, они верили, что их участие определяет будущее, и не могли позволить будущему родиться за окном, за стенами, где-то там. Только здесь, только сейчас, только при их участии. По крайней мере в первые дни… А этих «здесь и сейчас» было великое множество. Пятиминутные государства, калифы на час, спонтанные военные союзы, внезапные нападения и неадекватные ответные действия. Их разбросало тогда по фронтам, по идеям, по верам. А свело все равно здесь. Не всех, многие так и лежат там, на полях минувшей войны, до которой сегодня почти никому нет дела. Из всего курса остались только они и еще один курсант, ныне священник. Остальные либо по всему миру, либо где-то тут, на православном кладбище, или за стеной на еврейском, а может, через дорогу на католическом. Здесь и сейчас кладбищ много, могил не счесть. Да и они-то сами лишь в шутку оказались живы. Жизнь вообще казалась розыгрышем, а смерть – самым серьезным делом. И вот они стояли, изменившиеся, повзрослевшие, пошедшие уже морщинами, сединой, залысинами, а за спиной горели имена, выгравированные прямо на прошлом. По живому. Словно кто-то протрубил общий сбор, только в шутку. Кто-то разыграл четырех стареющих гардемаринов, так и не ставших морскими офицерами.
– Славный был старикан, – вздохнул Скальпель, передавая флягу.
– Приходи вечером в «Долину», – сказал Стас, – Ауч придержит нам столик.
– Я постараюсь. У меня назначена операция, но должен успеть. В крайнем случае опоздаю…
Скальпель стоял в рубашке, закинув пиджак за плечо. Теперь он стал хирургом, получив бесценный опыт в полевых палатках. Разработал свою систему анестезии при ампутациях в условиях военно-полевого госпиталя. Дважды попадал под бомбежку, был ранен осколком в горло, чудом выжил. Пожалуй, из всех четверых сегодня он наиболее прочно стоял на ногах. Его приглашали на ученые собрания, он даже участвовал в каком-то правительственном комитете по вопросам здравоохранения. Готфрид Уоллис имел хоть какой-то вес, к тому же был богат. Но каждую пятницу он приходил в «Долину», где хозяин по имени Арчи и по прозвищу Ауч держал им кабинку. И там, в «Долине», Готфрид Уоллис становился снова Скальпелем, любил напиться и потравить анекдоты про губернатора и его жену.
Бруно… Самуил Брунер проработал последние двенадцать лет в полиции, в отделе преступлений, связанных с несовершеннолетними, едва не спился. В конце концов сдался, вышел в отставку и теперь работает вышибалой в борделе «Живой уголок». Отрастил пузо и тяжеленные кулаки, утратил привычку улыбаться и приобрел в собственность огромный «Харлей». Говорят, выбил за долги. Во время войны прошел вместе с толпой свихнувшегося философа Кьеркегора до самого Амстердама, где вместе с этой странной армией и был разбит наголову. Причем в случае Бруно, в прямом смысле – он получил контузию, и это спасло ему жизнь: добивавшие раненых на поле боя сочли его мертвым. Целую ночь он полз по трупам, а с рассветом стащил с мертвого врага форму, переоделся и отправился в бега.
Шрам… Андрей Чадов, с жутким шрамом через все лицо от левого глаза, навеки обреченного на смешливый прищур, до правой скулы, через изуродованный нос. Работал техником в мелкой автомастерской. А до этого прошелся по нескольким фронтам, плавал на военных кораблях, летал штурманом на боевом дирижабле, потом в горном селении попал в окружение и был расстрелян. Неудачно. Пьяный офицер, командовавший расстрелом, заметив, что тот еще жив, решил довершить дело ударом шашки. Трудно сказать, то ли удар был неумел, то ли череп у Шрама оказался крепче стали…
Но они выжили, вот в чем шутка… Вот в чем странность.
Стас кивнул могильщикам и, отвернувшись, пошел к дороге. Друзья последовали за ним, только согбенный Захария остался стоять у могилы хозяина, изредка вздрагивая от сухого плача. Стас словно окаменел, хотя понимал, что это ненадолго. Откуда-то изнутри поднималась горячая волна боли, и удерживать ее было уже невозможно. Сил не осталось. Все было теперь иначе, не как тогда, в дороге от Периферии. Он только хотел остаться один, не хотел показывать даже друзьям, как его душит бессилие.
Но его не хватило. Уже на дороге согнуло, словно от удара в живот. Стас глухо взвыл, сгреб обеими руками шляпу и зарылся в нее лицом. Чья-то рука легла на плечо, но никто из друзей не сказал ни слова. Они многое утратили за время войны и последующих лет, а научились очень немногому. Но право на плач оставалось за каждым. Иногда это было единственной собственностью человека в окопах, в холодных квартирах, в очередях, на биржах труда. Даже потом, когда жизнь успокоилась, а смерть наелась до отвала, даже потом у человека оставалось это право.
В руку сунули флягу, глоток водки обжег гортань.
– Стас, приятель, надо идти, – проговорил, присаживаясь на корточки, Скальпель.
– Как мне жить с этим? – шепотом спросил Стас.
– Тяжело. – Скальп покачал головой. – И это уже не пройдет. Станет слабее, но не пройдет никогда, старик. Но как-то жить надо. Я не советчик в таких делах, никто не советчик. Но иначе нам всем не стоит уходить с этого кладбища. Пойдем, старик, а вечером напьемся и разгоним чертей. Для начала… А там посмотрим, как быть.
Они разъехались в разные стороны. Спасать людей, чинить автомобили, отсыпаться перед ночной сменой в борделе. Такова была жизнь, и такова была смерть. Лишь сутулая фигура у могилы без памятника все еще маячила какое-то время в набирающем обороты зное, но и старый Захария в конце концов покинул хозяина – на этот раз навсегда. Захарии нужно было идти на площадь Лафалеттов, где в цокольном этаже детской библиотеки он снимал маленькую каморку, заваленную чужой обувью, рулонами кожи и прочей сапожной атрибутикой.