Радио Хоспис
Шрифт:
– Правда?
– Правда. Мой отец был ученым. Изучал нетопырей. Он мне как-то рассказывал, что агрессивные мутации коснулись только сухопутных животных и части морских. Ни рыб, ни птиц изменения не коснулись.
– Слава богу.
Гондола дирижабля не была предназначена для путешествия с комфортом. Кабину пилота отделяла от общего салона тонкая металлическая решетка. Два ряда кресел располагались у внешних переборок, между ними шел узкий проход. Дирижабль был предназначен для перевозки десяти человек – по пять кресел с каждой стороны прохода. Татьяна, девушка-проводник, заняла место пилота, а ее напарник – латинос спустился в кабину для бортового стрелка. Попасть в гондолу и покинуть ее можно было только через
– Надо же, мы летим совсем немного, а уже такое ощущение, что оторваны от всего человечества, – прошептала Алиса, глядя в иллюминатор.
Стас развернулся ногами в проход, взял ладони Алисы в свои руки.
– Это не важно, Алиса. Я не позволю, чтобы с тобой что-то случилось.
– Мы все не позволим, – наклоняясь к ним, подтвердил Шрам, потом наткнулся на взгляд Стаса, побледнел и пролепетал что-то вроде: – В том смысле, что мы поможем всеми силами Стасу не позволить. То есть не Стасу не позволить, а… Ну, вы понимаете…
– Я понимаю, – улыбнулась Алиса. – И ни секунды в вас всех не сомневалась.
В полу рядом со Шрамом открылся люк, и показалась голова латиноса. Он что-то сказал, показывая руками на ящик в глубине салона, и снова скрылся в кабине бортового стрелка.
– Что он сказал? – поднимая глаза на Стаса, переспросил Шрам.
– Понятия не имею.
– Зато, похоже, я имею, – оживился Арчи, сидевший за спиной Стаса. Толстяк встал и направился в глубь салона, по пути объясняя: – Был у меня один поставщик, испанец. Вечно увлекался в разговоре и переходил на свою тарабарщину. И одно слово, очень важное в моей профессии… – Арчи опустился перед ящиком, открыл его, и физиономия толстяка осветилась счастливой улыбкой. – Да. Так я и знал! Так вот, одно слово я запомнил. Camida! По-испански – еда.
Все оживились, а Арчи тем временем перечислял:
– У нас имеются сыр, копченое мясо, хлеб, яблоки, какая-то зелень…
– Неси все, – велел Скальпель, – а то я уже начал присматриваться к своим ботинкам.
После еды на всех напало утомленное осоловение. Шрам и Арчи задремали. Алиса, кажется, тоже. Скальпель перешел вперед, уселся на стальной поручень, отделяющий кабину пилота сбоку, и о чем-то негромко разговаривал с Татьяной. Иногда оттуда доносился довольный смех девушки.
Стас смотрел в иллюминатор, прильнув щекой к холодному стеклу. Сплошное море деревьев, черное или бурое в это время года. Если они и пролетали над теми местами, где когда-то были города, то разглядеть ничего не удавалось. Кое-где встречались редкие хвойные пятна темно-зеленого и желтого цвета. Стас на секунду прикрыл глаза, пытаясь сориентироваться в пространстве, представить, в каком направлении летит дирижабль и насколько они отдалились от Стены. Когда-то он неплохо знал окрестности, но теперь воспоминания были похожи на вырезанные из газет фотографии. Попробуй теперь, спустя более чем двадцать лет, вспомнить, какие статьи эти фотографии иллюстрировали. Ни черта не выходило.
– Тебе уже приходилось летать? – тихо спросила Алиса.
Стас обернулся. Она сидела, обхватив себя руками и прислонившись боком к переборке. В салоне было прохладно, хотя, конечно, намного теплее, чем снаружи. Алиса улыбнулась и показала пальцем на его лоб.
– Смешная складка. Там, где прижимался к стеклу.
– Ну, – Стас пожал плечами, – по крайней мере эта морщина рано или поздно разгладится. В отличие от остальных.
– Не напрашивайся на комплименты, – покачала головой Алиса, – на старика ты не похож.
Стас усмехнулся и снова повернулся ногами в проход между креслами. Опять хотелось курить, но он не знал, можно ли курить в гондоле дирижабля.
– Я пару раз летал на военных самолетах. Даже с парашютом прыгал. А на дирижаблях пока не приходилось. Отец собирался взять меня как-то в экспедицию на большом дирижабле, знаешь, такие, с твердым корпусом. Но не сложилось, у нас в мореходке тогда объявили карантин, и все осенние каникулы мы просидели в казарме.
– А я летала, – сказала Алиса. – У пароходства был туристический дирижабль. Огромный, двухпалубный, с танцевальной залой, большой столовой, каютами. Как-то раз туда набирали официантов на замену, а у меня было окно в рейсах, и я согласилась. Думала, полетаю, посмотрю, как это… – Алиса грустно улыбнулась.
– Ну и как?
– Даже в иллюминатор ни разу не посмотрела, некогда было. Только и бегала с подносом между кухней и столовой. Так что даже не знаю, считается ли тот полет.
– Да уж… – Стас покачал головой. – Знаешь, а зато вот Шраму… Андрею пришлось полетать. Во время войны он почти полгода на грузовом дирижабле пролетал между Суматрой и каким-то островом. Не помню названия.
– Ого… Как у Жюля Верна.
– Что-то вроде того.
Стас неожиданно для самого себя протянул руку, взял холодную ладонь Алисы и, поднеся к губам, стал на нее дышать. По ее щекам растекся румянец, и Стас подумал, что вот сейчас она отнимет руку. Но Алиса подняла вторую и поднесла к его губам.
– Так лучше? – спросил Стас.
– Намного.
Он притянул ее к себе, наклонился. Она не сопротивлялась, подалась вперед и подставила губы. Они были сухие и горячие.
На самом деле полет дирижабля вовсе не был бесшумным. Переборки то и дело принимались поскрипывать, что-то постоянно завывало наверху, в узком пространстве между гондолой и баллоном, винтовые рули меняли направление не плавно, а резко, с характерными громкими щелчками. И все же ни один из этих звуков не способен был заглушить биение сердца Стаса. Он смотрел на Алису, которая, укутавшись в его пальто, задремала на своем месте. Задремала, но так и не отпустила руку. Сидеть так было неудобно, но Стас боялся пошевелиться. Все это – полет на дирижабле, первый за долгое время поцелуй, рука женщины в его ладони – это напоминало сон. Одно движение – и сон рассеется…
Страшно было даже думать об этом. Эти мысли, мысли о женщине, это было… незнакомо. Странно. Жизнь вдруг закружилась снежным бураном, понеслась поземкой вдоль только ей известной дороги. А куда? Бывало, часы растягивались в бесконечность, а тут вдруг дни стали ужиматься в часы, и в каждом часе было что-то чужое, опасное, неизвестное. Но это-то как раз и не пугало, это было привычно, он словно ждал перемен с тех пор, как перемены в его жизни почти перестали происходить, а все, что происходило, было похоже на пологую лестницу – ступень за ступенью он куда-то шел и знал, что будет еще одна ступень, и еще, и еще. Они, эти перемены, были неизменны, как день сменяет вечер, а вечер ночь. Он знал, что будет утро, он знал, что будет еще ступень. И все же в этой рутине смены дня и ночи всегда было что-то временное. Он словно чувствовал, что рано или поздно налетит ураган и солнца не станет посреди дня. Чувствовал, что еще придется закинуть за спину вещмешок и выйти на дорогу. Кто-то скажет слово. Кто-то подпишет приказ. Кто-то вскроет пакет. И вот уже идут по новым дорогам старые солдаты, а на дорогах все та же пыль, пропитанная потом, усталостью, размеренностью шагов, кровью, жаждой. Войной. Да, он ненавидел ее, ненавидел эту пыль, всей душой отрицал свою причастность к размеренной поступи солдатских ботинок. Но что толку в этом отрицании? Вот он, на той же дороге, и вот оно, осознание: здесь его место. Не в теплом кабинете, не за рулем машины, не в родовом особняке и даже не за дружеским столом. А здесь, в пыли, в незнании, в ожидании приказа судьбы, в том, что завтра может настать, а может и не настать. И это, увы, не пугало, хотя хотелось бояться именно этого.