Радищев
Шрифт:
Он только горько противопоставлял бессмертное равнодушие природы неизбывному горю людей. И собственное личное счастье — предстояла свадьба с Аннет — показалось сейчас чуть ли не беззаконием…
Правда, его безмятежность и в юные годы была недолга. До того решающего часа, пока не потрясено было его сознание мыслью, которая, забрав в себя всю силу его мозга, довела ныне до мучительства…
Было дело во время жнивья: воздвигнуты уже были по всему полю скирды, в которых ему нравилось искать сходство с готической постройкой.
И вдруг молнией пронзила та мысль: крестьяне идут домой,
Среди тихого вечера, среди «белокурого океяна» спелых колосьев опалившая сердце молния — вот та единая мысль. Сейчас снова они, эти родные места, после лет учения, службы, после пугачевщины.
За обширным полем дорога пошла вверх по пригорку, крутым спуском прямо к реке. Текла река быстрая, чистая по мелким, сквозь воду видным камням.
Налево тянулся обширный яблоневый сад, огороженный плетнем. За садом белела стволами старая березовая роща.
В деревне было около полсотни изб. Все обитатели знакомы поименно: с кем мальчишкой бегал в ночное, с кем по ягоды. Что они сейчас — Маши, Феклуши, Дуни? Небось все уже матери!
Прямо против двора при самом въезде — три березы, «современники детства». Тут же опять речка в глубоких берегах. И конопляники за избами, крытыми соломой. От конопляников потянуло особым, жарким, им одним свойственным запахом, и Радищев понял всей душой, что приехал к себе на родину.
Встали в памяти как-то разом грибные березники и любимые с детства лужайки изумрудной травы с веселою земляникой, с ромашками, с гудящими пчелами, и пышный румяный закат.
На голых обрывах пригорков вскрывалось само тело земли, не прикрытое ни кустом, ни травою. Оно было то из желтой глины, то из черного жирного чернозема.
Наконец тоска отпустила Радищева. Он стал думать о простых и привычных вещах, вызванных родными местами: валяют ли шерсть овечью на домашней сукновальне в сукно черное, смурое и белое, годное на полосы для онуч? А то, ярко выкрасив шерсть в крушине, из нее ткут пояса?
— А кто сейчас первая ткачиха у вас на селе? — спросил Радищев у возницы.
— Была Матрешка Климова, — ответил кучер, — да она от слез, слышно, ослепла. — Ямщик повернул к Радищеву узкобородое лицо. — Двух сынов у нее в солдатах забили. Как у нас тут пугачевские молодцы хозяйствовали, они с ними дальше пошли против Михельсона, да в первом бою и полегли.
— А страшно было, Семен, при Пугачеве?
Кучер, хотя никого вокруг не было, понизил голос:
— Как знаем мы сызмальства твою добрую душу, Лександр Николаевич, тебе целиком можно правду сказать… А правда — она вот: никакого страху нам не было вовсе. Но сейчас ты о тех днях мужиков не дюже расспрашивай сразу-то. Ведь поотвыкли они от тебя, а тут, чуть кто забалакает — в Саратов его! Оттуда дале, в секретную следственную комиссию. Там, брат, не скоро выпустят! В очевидцы определят — ну и докладывай им: кто был из деревенцев с Пугачевым заодно. Скольких замучили, зато остатние, все как один, воды в рот набрали — молчат. — Семен, держа в руках вожжи, опять повернулся всем телом к Радищеву. — Так что злодейства ихнего мы, барин, вовсе не видели! Соль выдали даром, на семена ржи отпустили… до нашего брата мужика милостивы были государевы отряды, то бишь злодеевы… — поправился тотчас Семен, ничуть, впрочем, не меняя выражения голоса. — Впрочем, батюшку твоего с семейством, это точно, искали, — склонившись к Радищеву, сказал Семен шепотом, как будто родителям его и сейчас угрожала та же беда и, говоря громко, можно было им повредить.
— Зачем искали батюшку?
— А чтобы повесить! У них таков был закон: всех помещиков вырезать, освободить от них нас, крестьян. И землицу всю миру… Но как мы стали доказывать, что не обижены, а премного довольны старым барином, а что матушка ваша всю деревню лучше лекаря лечит и всякому мать сердобольная, то сказала нам ихняя власть: ну и черт с ними, коли вы дураки! Интересоваться повесить наших господ больше не стали. А мы, не ровен час, опять спьяну они хватятся да вздернут, как прочих лихих уже вздернули, мы взяли да и попрятали родителей ваших и братцев малых. Им мордочки сажей помазали, чтобы сходственно было с деревенскими ребятами. Ну, слава богу, пронесло… все твои, барин, живы!
Радищев молчал, слезы душили его.
— Ни у нас усадебка сожжена, — указал кнутом возница на красневшую вдали за березами крышу дома, — ни разрухи не сделано, сам, чай, видишь!
«Чем отблагодарю их великодушную, их простосердечную доброту? — потрясенный до глубины души, собирал свои мысли Радищев. — Они «мазали мордочки» барчукам, тем самым, которые от рождения уже имеют жестокое право, когда наступят их годы наследственной власти, сделать безнаказанно все, что им взбредет в голову, с их родными, детьми и внуками. А крестьяне, спасая от неминуемой гибели всю семью помещика, даже и не подумали поставить ему условием этого спасения хотя бы освобождение собственное от подлой крепостной зависимости!»
У крыльца господского дома никто не стоял с хлебом-солью.
Только заслышав колокольчик и любопытствуя узнать, кто приезжий, двинулся к воротам цветник из узорчатых панев, какие здесь носят замужние, девки в длинных расшитых рубахах, парни в рубахах с красными наплечьями и ластовицами. День был праздничный.
Отец и мать, постаревшие от пережитых испытаний, не веря глазам своим, спешили из дальних покоев. Мать протянула сыну руки с высокого крыльца. Спасенные деревенцами братья прибежали из сада. Радищев разрыдался, обнимая родных.
Вечерний чай внес в просторную беседку, на серебряном большом подносе, важно его от себя отставляя, не кто иной, как старый дядька покойного Мишеньки — неистощимый бодростью Середович.
В белых нитяных перчатках и чулках, досиня выбритый, он торжественно водрузил свой огромный поднос, полный печений и варенья.
Середович с достоинством поклонился Радищеву, без удивления встрече, словно вчера его только видал:
— С приездом, барин Александр Николаевич!
Радищев его радостно обнял.