Радость на небесах. Тихий уголок. И снова к солнцу
Шрифт:
— Эх, но португалочки! — сказал он. — Молите бога, чтобы вам попасть в Португалию.
И он принялся рассказывать про семью в Лиссабоне, в которой была пятнадцатилетняя дочка, и про то, что произошло, когда он жил у них.
— Врешь ты все, английская крыса.
Это сказал сигнальщик? Или кочегар Бригс? Нет. Кочегары держатся особняком.
— Нагородил дерьма с телеграфный столб.
Раздался хохот, но сразу стих, когда йоркширец заспорил:
— Да разрази меня бог! Такие уж в Португалии женщины.
— Не мешайте, пусть травит дальше, — сказал кто то.
Всем матросам, развалившимся на матах, хотелось, чтобы он продолжал рисовать перед ними заманчивые картины
Снова раздался хохот и посыпались шуточки, а потом воцарилось молчание. С наступлением ночи, когда море спокойно, человек после монотонного однообразия дневных обязанностей грезит о сказочных приключениях, которые ждут его на берегу.
Туман рассеялся. Ночь обещала быть ясной, и над кораблем будет висеть луна. Ему хотелось увидеть Чоуна. А спустившись на вторую палубу, он задумался, почему ему хочется, чтобы Чоун увидел его. Нет, разговаривать с ним он не хочет. Пусть просто увидит. Пусть Чоун гадает о том, что ему о нем известно.
Теперь до него доносились голоса матросов на жилой палубе, сердитые и раздраженные. В то утро, когда корвет вышел из Галифакса, матросы распевали. Теперь никто не пел, возня и шутки тоже кончились. На пахту, с вахты, пожрать и заснуть — а больше ничего. На патефоне крутилась доигранная пластинка, игла соскакивала, щелкала и царапала, но всем было лень ее спять.
— Да уберите вы эту дрянь. Я письмо пишу! — крикнул кто-то, а кто-то еще начал пощипывать гитару — вяло, без всякого интереса.
— Возьми-ка лучше барабан, а?
Потом он услышал голос боцмана: Хорлер выругался, назвал их сворой скулящих сукиных детей, а затем подошел к двери.
— Вы не видели мистера Чоуна, Хорлер? — спросил он небрежно.
— Вечером нет, не видел, — сказал Хорлер. — А знаете, номер первый, он человек прямо-таки редкостный. Приходит на жилую палубу, рассказывает ребятам про бейсбол и про бокс, он чуть ли не все матчи видел. И говорит как мы. Ну, совсем не похож на богатого бизнесмена.
— Да, это замечательный человек, Хорлер, — сказал он. — Несомненно.
И затем, словно притягиваемый магнитом, он пошел в сторону лазарета и услышал голоса.
— Ты что, вправду думаешь, что он ее сейчас…
— Ну, а по-твоему как?
— Да врешь ты.
— Хочешь, поспорим?
— Идет.
— Что ставишь?
— А как ты докажешь? Откуда мы узнаем? Ее спросим? — Тут они заметили его, и Хендерсон, громко откашлявшись, продолжал:
— Вот я и говорю, Боу, война когда-нибудь да кончится, и мне следует помнить, что я радиодиктор и должен беречь горло. Полоскание — вот секрет дикторов. Аспириновое полоскание.
— Ну послушайте, Хендерсон, — сказал он, проходя мимо них. — Какой же это секрет дикторов! Моя бабушка
Он решил, что, во всяком случае, может быть уверен в одном: как бы ни вела себя Джина в присутствии Чоуна, она отчаянно жаждет избавиться от него. Это было видно. Она открыла ему это в те минуты напряженной душевной близости, когда сидела рядом с ним в тумане у рельсов для глубинных бомб. Он был убежден, что в те минуты они чувствовали такую близость, какая другим людям не выпадает за всю их жизнь. И как просветлела она при мысли, что они будут в Лондоне вместе! Но, следовательно, она не до конца убеждена, что Чоуна убьют. Возможно, в присутствии Чоуна, во власти его чар она не в силах поверить в это до конца, а потому боится и готова убежать от Чоуна к нему… если Чоун ей позволит. Его воображение разыгралось: в темноте он увидел изгиб ее босой ступни и попытался мысленно ощутить слабый аромат ее кожи. Джина! Странное имя. Может быть, греческое? Юджина — Евгения? Груди как два душистых апельсина. И в обоих уголках ее рта на верхней губе по крохотной черной родинке — точно две мушки. И еще одна, тоже маленькая, у ключицы. Все ее тело, с которого Чоун сорвал ночную рубашку.
— Черт, — прошептал он. Рыжий Чоун, подручный букмекера, убежден, что навсегда наложил на нее свою лапу. Это было ужасно. А она ведет себя глупо, унижает себя, позволяя, чтобы такой человек, как Чоун, вынуждал ее не только терпеть его присутствие, но и смеяться — смеяться весело и непринужденно. Ведь она смеялась. Ведь она шутила с Чоуном — и Чоун принимал это как должное! Наемный убийца, трущобный хулиган. А Чоун должен бы места себе не находить от страха. С ужасом думать о конце плаванья, потому что все преимущества на ее стороне… Или Чоун знает какую-то ее роковую слабость… Какую же?
И спрашивая себя об этом, он дал волю воображению и попытался увидеть ее в обычной обстановке, такой, какой она была в колледже, где, конечно, выделялась красотой и тем, что путешествовала за границей и уезжала по воскресеньям в Нью-Йорк. Поэзия! Может быть, ключ именно здесь, в стихах, которые не нравились редакторам студенческого журнала. Да, поэзия — и, оживившись, он попытался вообразить, как в субботу у себя в комнате, в колледже, она работает над рефератом о… например, о Т. Элиоте и Джерарде Мэнли Хопкинсе, пропитывая мысли и чувства их образами. Прекрасные дамы, и белые леопарды, и липы, и блеск слюды в распаханной земле. Литература. Образы, которые только пробуждали в ней беспокойную жажду, только заставляли ее безоглядно искать иные ритмы, иные, резкие, грубые, комические контрасты, — и она торопилась в Нью-Йорк провести вечер в мире своего отца. Иной, более жесткий язык. Гротескные герои. Соприкосновение с преступным миром: гангстеры, посредники, профессиональные игроки — и Джетро Чоун! Чоун, решивший сделать себя другим. Человек, заглядывающий в окно снаружи, прижимая нос к стеклу — прижимая так сильно, что стекло вылетело. И его молчание. Поэзия его молчания. Быть может, его молчание говорило ей, что он понимает ее необузданность, ее безоглядность, которым колледж не дает ни выхода, ни удовлетворения.