Радой
Шрифт:
— Коня крылатого! — вскричал он, сходя с крыльца, и, не ожидая меня, вскочил на коня, которого ему подвели, и поехал, распевая:
Што ти е, Стано,Што ти е, кузум?Ах! беним Стано,Тъ болна лежишь!..— Глава мъ боли,Треска мъ втреси!Ах! биним Аго,Ке-да я умру!— Не бойсе, Стано!Не бойсе, кузум!Ах! беним Стано,Иа ке-ть пишуТри хаймалишки,Но(Пер. автора.)
Я заучил его песню, пока мы поднялись на гору за местечком. Влево вздымался Карпат; вправо, по равнине, исчезал в тумане Рымник.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я капитана, — неужели в такой маленькой речке могло потонуть целое войско?
— Мутна тече риека валовита,Она валья древлье и каменье, —отвечал он мне и потом запел снова:
Што ти е, Стано…— Вы, верно, из булгар? — спросил я снова, желая завести с ним разговор.
— Сербии, — отвечал он мне отрывисто и начал муштровать своего лихого коня и разговаривать с ним.
К обеду приехали мы в Фокшаны и остановились в монастыре, обнесенном высокими стенами.
Один из монахов знаком был моему сербу. Радушно встретил он нас и угостил сладкими постными блюдами из рыбы и пилава… Целую банарилку вина принес он из погреба. Серб пил вино, как воду; оно его развеселило.
После обеда я взошел на стену монастыря и наслаждался видами окрестностей. К северу тянулись на нет отрасли Карпата, ограничивая собою реку Сырет; к востоку ровная площадь, ограничиваемая в синей дали Задунайским берегом и возвышениями над крепостью Мачипом; к югу безграничная степь, как море, а запад весь загражден лесистым Карпатом; у подножия его, верстах в десяти от Фокшан, по холмистому скату расстилались славные виноградники Одубештские.
Когда я воротился в келью, на столе стоял уже огромный стакан светло-янтарного цвета.
— Пие, брате! — сказал мне серб, подавая стакан. — Пие! меж нама здравье и веселье!.. В раз!.. Так! — прибавил он, поглаживая усы.
— Еще! — вскричал он, протянув ко мне одну руку и наливая другою вино.
— Теперь пие, брате, за здравье моей сестрицы Лильяны! Пие рЩйно в?но! Была у меня сестра, да не стало!
Эти слова произнес он так, что голос его как будто ущемил меня за сердце; из глаз его капнула слеза в стакан. Он приподнял его и смотрел долго на свет, как будто ожидая, чтобы слеза — горечь сердца — распустилась в вине лекарством от боли его; потом он чокнулся со мной и выпил залпом.
— Где ж ваша сестра? — спросил я невольно, взяв его с участием за руку.
— В Руссие, — отвечал он.
— Вы были в России?
— На службе.
— Зачем же вы оставили Россию?
— Так надо было! — сказал он, садясь на диван. — Так надо было, — повторил он и замолк, но заметно было желание его облегчить себя от скопившихся воспоминаний рассказом.
— Отчего же надо было? — спросил я его.
— А вот, — отвечал он, — отец мой жил в особитом приятельстве и побратимстве с отцом Лильяны; еще в годину сербского воеванья с турками дали они друг другу слово породниться по детям, а в десяту годину отец Лильяны взял меня в полк свой, и жил
Note31
заря (прим. автора)
— Вот прошли три года еще на службе. Два года не видал я сестрицы; минуло ей восемнадцать лет. Мыслю: скоро будет она моею! Да приехал ко мне брат Лильяны и говорит: любит она другого, не езди, не бери ее в жены по отцовской воле… "Правда ли то?" — спросил я. Он положил руку на сердце. "Ну! будь счастлива, Лильяна, — не насиловать сердце!"
— И она изменила? — вскричал я, тронутый рассказом его.
— Над сердцем две воли, брате, — своя да Божья. Я отписал к отцу, дабы не ждал меня, а сестрице возвратил залог… Бог с нею! Ту ни каке надежде, ни другого суда, ни спасенья нема! Ништа не поможе, кад сердце от сердца отпаде!
— Может быть, ее принудила мать отказаться от вас?
— Кад нема у своего сердца совета, чуждое сердце правит его на все четыре страны!
— Что ж вы: писали к невесте своей и ее отцу?
— Отписал кратко: "Отчизна моя Сербия вздымает оружье на своего притеснителя турка; не время мне думать теперь о женитьбе, еду на родину, на воеванье; бритка сабля моя невеста!.. Нек погинет юнак [32] на юнашству!"
Note32
у балканских народов — храбрец, удалец.
Этими словами он прервал рассказ свой и упорно молчал. С сожалением смотрел я на его суровое, но приятное лицо. Странны казались мне высказанные им понятия, но сколько было в них снисходительности к слабому сердцу! Без жалоб на судьбу и на людей он покорялся предопределению, несмотря на то что для души его не оставалось уже счастия на земле. С Лильяной все для него погибло; по так решительно отказаться от всех надежд, так сурово поступить с самим собою… то было бы непонятно, невозможно для каждого, кто сколько-нибудь дорожит жизнью и ее соблазнами!
На другой день рано мой добрый серб сказал мне: "Ну, аиде путем с миром! Не забудь сербина Радоя Вранковича!"
— Не забуду! — отвечал я и пустился в дорогу, сопровождаемый двумя арнаутами из сербов.
VII
Через два дня я был уже в Леовском карантине. Шестнадцать дней, проведенных в нем посреди атмосферы, изобретенной Гитоном де Морво, показались мне столетиями, во время которых повторилось все прошедшее, со всеми своими загадками, радостями и горем.
Эту тоску вознаградило свидание с братом в Бендерах. Но я у него недолго пробыл; он был снисходителен к торопливому моему сердцу. Через две недели я уже подъезжал к Москве. Сердце не находило места в груди. Близость к счастию выразилась во мне страданием, черные мысли пугали меня: то думалось мне, что я уже опоздал, Елена влюблена в другого, — и я приказывал ямщику ехать тише; то отец выдал ее насильно, и она умирала от тоски, молила меня, чтобы я торопился, — и я гнал ямщика.
Подъезжаю к дому Мемнона; ворота заперты, ставни притворены… я вздрогнул… Что это значит? Где Мемнон? Дворник не знает.