Радуга (Мой далекий берег)
Шрифт:
— Хорошо. Тебе позволено будет провести с государыней ночь от заката до первого луча. Но будут условия.
Свекор больно сжал Ивкины плечи:
— Говори.
Она высвободилась:
— Во-первых, ты поклянешься сразу же, на рассвете, уехать к себе на заставу и не появляться в Кроме до… цветения фрезии.
Ястреб кивнул.
— Во-вторых, ты не станешь похищать ее из дома.
Ястреб хмыкнул, но кивнул снова.
— Ты не станешь слать ей писем или еще как-то пытаться дать о себе знать. И не воспользуешься ключом.
— Картиной, что я нарисовал Юрке?
— Это ключ.
Ивка вздохнула.
— Слова пограничника с тебя достаточно?
— Ох, мужчина… Еще дашь мне залог. Ястребиные перья. Если ты действительно любишь, — Ивка увидела, как исказилось его лицо. — Не
Его глаза сделались не по-хорошему желтыми, губы дрогнули, он резко выдернул из-за пазухи ладанку на шнурке. Ивка приняла ее в ладонь, заглянула, сунула в складки юбки.
— Приходи на закате. Дай руку, заговорю.
Ястреб покачал головой. Отступил и растворился среди деревьев так мгновенно, словно привиделся.
Когда закат облизал розовым языком ящеричьи спины крыш, Ястреб стукнул дверным кольцом, и ему отворили.
Словно отгораживая от будущего, нахлынули воспоминания. Зря невестка удивляется, что он обошел сплетения. Этот странный дом — дом Луны на Ущербе, дом, куда приходит ночью Луна Молодая и прядет вечную пряжу из лучей, и свершаются еще многие таинства, ведомые лишь совам, кошкам и женщинам, помнил Ястреба мальчишкой и по-своему любил. Давным-давно, бросая все занятия и пренебрегая недовольством матери, нарочно проводил Ястреб на торгу время, бегал по мелким поручениям, помогал хозяйкам носить кошелки, подстерегая Старую Луну. Все твердили, что нету срока, что она еще спит, и никто не хотел указать этот дом. Грозили даже мальцу, что погибнет. Но Ястреб терпеливо ожидал и дождался: не хитрая старуха заманила глупыша — он сам, жаждая знаний, ломанулся в сети. Спешит, машет осенним хвостом лисица-судьба. Я вернулся. А рука — это так повредил, случайно.
— Меч оставь.
Бесцветная прислужница с поклоном приняла оружие и унесла. Ведьма Ивка улыбнулась краешками губ:
— Ну, иди.
И отворила высокую резную дверь.
В горнице было почти темно. Ястреб хорошо видел в темноте, но все равно приостановился, замер, впитывая в себя запахи и звуки забытого места: скрипучую песню сверчка, треск рассохшихся половиц, медленный звон капель, спадающих с оконных заледей на подоконник. Воздух был душновато-сладким, с привкусом горечи от дыма ясеневых дров, что просачивался сквозь дверные щели, и от горящего в лампаде масла. Пламя над ее широким стеклянным ободом иногда вздрагивало и срывалось от сквозняка, и тогда приторный жар сменялся ледяной свежестью. Морозные кружева заплели слюдяное оконце праздничной радугой. Между кручеными столбиками широкой кровати колыхались поддернутые парчовые занавески. Бок печи в торце круглился, блестел глазурью. Величаво рождались из темноты расписанные заморскими цветами стены. С пожелтевшей от старости штукатурки сияли вечными красками: охрой, лазурью, лазоревым… Вились виноградные плети деревянных решеток, скользко взблескивали стеклянные гроздья. Древность и красота, соединясь в сумеречном мерцании, тянули из глубины разума то, что невозможно подозревать днем. Казалось, еще чуть-чуть, и завеса откроется. Ушло.
Ястреб тряхнул головой, словно сбрасывая паутину. Подошел к кровати. Государыня спала под меховыми и кожаными одеялами, почти беззвучно дышала. Груди Ястреба сделалось горячо под курткой и рубахой, он знал, что там, где сердце, разгораются на коже сейчас яростные синие линии. Ивка не солгала. Он, чтобы не мешала, сбросил куртку на кресло у постели, на тонко звякнувшую стеклянную чашку. Притронулся к теплой женской щеке. Позвал.
Государыня повернулась, застонала. Но не проснулась.
Больше часа старался Ястреб отыскать причину этого беспробудного сна. На теле не сыскалось царапин и уколов, в душных запахах горницы не было ничего такого, что склоняло бы ко сну сильнее, чем позднее время. В волосах не было зачарованных шпилек и гребней, как и прочих волшебных вещиц в постели и одеждах — Ястреб старательно вытряс их и прощупал каждый шов. По худому делу он собирался потрясти уже Ивку, но тяжелые двери были заперты до света. Да и ни в чем не нарушила условий договора лукавая, чтобы ей пенять. Ястреб бухнулся в кресло, раздавив неповинную чашку. Осененный, понюхал и даже облизал осколки. Неприятный вкус сонного питья обжег язык.
Он укачивал государыню на коленях.
— Что ж ты спишь, не просыпаешься? Я шел к тебе через долы и горы. Три посоха железных истер, три пары башмаков железных истоптал… Ну пусть не железных, так еще хуже. С левого подковка потерялась, а правый пьет воду, как песок в Черте. Ну пусть я ветреный худой человек, пусть влюбляю женщин и бросаю их. Все равно жить без тебя не могу. Берег мой, прибежище мое…
Из-под ресниц Берегини выкатилась слеза.
4.
— Жаль, снежку нет, — сползая с полка, простонал Лэти.
— А и в ручей, — Бокрин дернул стриженой головищей в сторону двери.
Они были вовсе не похожи, эти странные друзья. Худущий жилистый пограничник с опаленными Чертой лицом и руками — как в маске и перчатках из тонкой коричневой кожи, натянутых поверх молочно-белой своей, — с седыми волосами, обычно собранными в хвост на затылке, а сейчас, словно сосульки, висящими вдоль лица. И сельский колдун — Берегиня, точно подшутив, наградила даром, обычно передающимся "по веретену". Оттого и дичился Бокрин, жил вдали от поселка, где его особо и не привечали. Вид имел звероватый, стать медвежью; крепко прилегали к голове кучерявые жесткие волосы. И только глаза из-под низкого лба глядели добрые, серые, как небо в срок лебединого отлета. Одинаковые были у него и у пограничника Лэти глаза.
По холоду порысили мужчины к ручью, протекавшему под холмом, на котором банька стояла. Как раз на луке образовалась тихая заводь, куда они и свалились с плеском и уханьем, проломив ледок у берега. Порскнули в стороны ошалелые рыбки.
Роняя перемешанные с илом капли, мужчины галопом воротились в тепло, Бокрин плеснул на каменку из ковша, спугнув банника. Взвился пар. Лэти глухо закашлял.
— Терпи!
Бокрин повалил его на полок, принялся деловито охаживать дубовым веником. Не жалея и мест, где шрамы. Лэти только крякал. Раны, полученные в последнем бою у Черты, под приглядом Бокрина зажили совсем, можно и возвращаться, да только как об этом сказать.
— Да уж так и скажи, — прочитав его мысли, буркнул Бокрин. — Погоди только до Карачуна, чтоб не одному.
Лэти вывернулся из-под хлесткого веника:
— Твоя очередь. А погощу, пока Ястреб из Кромы не вернется. Вместе с… Тихо!
По-щенячьи скуля, ломанулся в банные двери здоровенный полуторагодовалый овчарище Грызь. Пахнуло холодом. Пес кинулся в ноги хозяину и заполошно завыл.
Снаружи было страшно. Небо, только вот яркое и чистое, затянуло тучами. Они ползли низкие, рваные, точно душили землю. Ветер налетал порывами, нес коричневую пыль, похожую на золу, подвывал и пересмешничал, драл крышу, колотил ветками одинокой груши-дички по банному окошечку. Першило в горле. Пригибаясь, едва не катком, спускались мужчины к дому. Вдруг Лэти ойкнул, точно обожженный изнутри:
— Нить…
Бокрин понял сразу. Лэти объяснял ему, как ходит, как не заблудится в Черте. Потому что стоит перешагнуть границу — и впереди катится, разматывая нитку, веретено: прямо, как пущенная в безветрие стрела. Дар Берегини и боль. Впрочем, потому и отличаются пограничники гибкостью разума, чтобы не умереть и не обезуметь от того, что несет в себе и через себя Черта.
Они почти бежали. Именно почти. Ветер сделался так силен, что не то что говорить — дышать было невозможно. С края выгона, вдоль которого гнулись и трещали кусты жимолости и боярышника, они увидели. Помедли чуть — увидели бы только лежащие на стерне, точно облитые смолой, исхудавшие кули. А так еще какое-то время крутились перед опаленными глазами в поле смерчи черного огня и кричали. Потом стало тихо. Тучи все еще громоздились в небе, медленно отползая к югу, но пыль почти улеглась, и на дороге стала видна ивовая плетенка-тележка. Похоже, конек, выдрав дышло, сбежал в самом начале бури, по крайней мере, его не было видно. Сама тележка, несмотря на легкость, не опрокинулась. Мужчины подошли, огибая то, что сгорело. В тележке на тюках и соломе лежали два изломанных женских тела. Одежда на них была окровавлена и разорвана, обе были мертвы.