Рахманинов
Шрифт:
Так шли дела до середины июля. Шаляпин нервничал, ждал писем и телеграмм от Иолы Торнаги. Порой нотка тоскующей жалобы прорывалась в голосе «грешного царя Бориса».
Наконец дождался.
Торнаги, еще похорошевшая, смущенная, счастливая, привезла с собой нежно-оливковый итальянский загар. Через неделю сыграли свадьбу.
Венчаться ездили в деревянную церквушку села Гагина. Посаженым отцом был Савва Мамонтов, шаферами — Рахманинов, Коровин, тенор Сабанин и Семен Кругликов.
Сергей, державший венец над головой жениха, под
Под залихватский перезвон колоколов вышли на паперть. Обратный путь на тройках был похож на татарский наезд. Тучу пыли несло над вершинами сосен.
Съехалась едва ли не вся труппа.
Свадебный пир шумел с полудня и далеко за полночь. Вопреки обычаю не было ни праздничного стола, ни пышных яств. Пировали по-турецки, на огромном, во весь зал, бухарском ковре, усыпанном полевыми цветами.
Бушевало море веселья.
Сергей Васильевич играл танцы из «Щелкунчика», Коровин под гитару пел с фиоритурами арию Зибеля, Савва Мамонтов при всеобщем хохоте танцевал соло из «Жизели».
Поздно ночью кружили по аллеям, залитым месячным светом. Где-то ухала сова. Над головой качались развешанные художниками китайские бумажные фонари с елочными свечами. За лесом занималось зарево рассвета.
Но сон молодых на сеновале был недолог.
В шестом часу утра под слабым моросящим дождичком под стенами риги воцарился адский шум, крик, лязг, свист и грохот.
Федор Иванович спросонья высунул в оконце всклокоченную голову.
Толпа каких-то печенегов под командой Саввы Мамонтова исполняла утреннюю серенаду на ведрах, кастрюлях, печных заслонках и пронзительных свистульках.
— Какого черта дрыхнете! — кричал в ярости Мамонтов. — В деревне не место спать. Вставайте! Пошли в лес по грибы.
И снова засвистали, заорали, заколотили в заслонки.
А дирижировал всем этим содомом Сергей Васильевич Рахманинов.
Лето шло к исходу. На глазах у всех вырастал образ царя Бориса, могучий, грозный, страдальческий. Когда вечерами на полутемной веранде раздавался леденящий душу крик: «Чур, чур меня!..», у самых искушенных по спине бегали мурашки.
Замыслы росли не по дням, а по часам.
В августе Забела-Врубель писала Римскому-Корсакову о домашнем исполнении оперы «Моцарт и Сальери». Моцарта пел Секар, Сальери — Шаляпин. У рояля — Сергей Рахманинов. И вот в эти дни, когда работа над «Борисом» подходила к концу, Рахманинов начал задумываться и вдруг объявил о своем уходе из театра. Решение созрело, разумеется, не за один день. Он уже давно испытывал знакомое чувство ожидания, всегда сочетавшегося с началом воплощения нового крупного замысла.
Его пугала перспектива возвращения в закулисную сутолоку, в руготню с хором, оркестром, в тайную войну с Эспозито, отнимающую без остатка время и душевные силы. Но когда он однажды за столом сказал о своем решении, это произвело впечатление
— Что ж, молодой человек, — вздохнув, сказал Савва Иванович, — наверно, вы правы. Что вам, как художнику, даст в дальнейшем это дирижерство? «Ой, честь ли то молодцу да лен прясти, воеводе да по воду ходить!» Исполать вам за то, что вы для нас сделали! Дружба наша на этом не кончена. Но стать у вас поперек дороги мы, пожалуй, не вправе.
Начало сезона из-за ремонта здания затянулось до первого октября. И чтобы подчеркнуть незыблемость дружбы, Мамонтов предложил Сергею участвовать в концертной поездке по городам юга. Он хотел показать южанам таких артистов, как Шаляпин, Секар-Рожанский и Рахманинов.
Харьков — Киев — Одесса. Всюду был шумный успех. Из Одессы пароходом поехали в Ялту. Осень в Крыму Стояла ослепительная.
Только перед самым концертом в ялтинском театре с Ай-Петри вдруг набежало облако. Дорожки под чинарами задымились от дождевых брызг.
В антракте публика хлынула на эстраду, окружила певца-великана. Он, а за ним и Рахманинов, с трудом протиснулись в артистическую.
Сергей присел в нише окна на мраморный подоконник. Мучительно хотелось курить.
Он заметил, как через толпу медленно, но настойчиво к нему пробирается немного сутулый, человек с небольшой темно-русой бородой, в пенсне и клетчатом пиджаке. Сердце у Сергея вдруг застучало. Ужасно смутившись, он встал и пожал протянутую ему очень теплую руку. Как во сне, прозвучал ему негромкий, застенчивый и глуховатый голос.
— Вы знаете, — смущенно покашливая, говорил он, — я нынче весь вечер смотрел на вас и думал, что вам, наверно, суждено стать большим человеком. У вас удивительное, необыкновенное лицо.
Сергей весь, как он один это умел, до ушей залился румянцем, бормоча бессвязные слова благодарности.
— А знаете… — продолжал доктор Чехов и, вдруг сняв пенсне, стал протирать платком стекла, вглядываясь в Сергея добрыми близорукими глазами. — Вот приезжайте на завтра к нам в Аутку с Федором Ивановичем завтракать.
В памяти Сергея молнией блеснула их первая встреча зимней ночью.
Много впоследствии он бывал у Антона Павловича совсем запросто, говорил, играл и с жадностью слушал хозяина Белой дачи. Но эти первые слова, как будто бы на Чехова совсем не похожие, он берег с гордостью и теплом, как величайшую святыню.
«Умирать буду — вспомню!» — говорил он.
Последний концерт состоялся в конце сентября в Алупке под звездами на залитой лунным светом террасе Воронцовского дворца. Дул слабый ветер, шелестели листья олеандра, внизу медленно дышало море.