Ракушанский меламед
Шрифт:
С коих пор Схария себя помнил, с ним этого еще никогда не случалось. Не худо ли было винцо в баклажке, но каждый Пурим он припасал себе одно и то же винцо, которое черт его знает почему называется «розенвейн», хотя состоит просто из смеси коньяку и воды. Проще сказать, по-нашему это ополоски, которыми ополаскивают бочки из-под красных французских вин, подправляют коньяком и продают жидам, а те пьют и дуреют. В былые годы Схария от этого розенвейна видел у себя на двух руках пальцев по двадцати, и теперь чем туже это давалось, тем он сильнее этого добивался. Он выпивал и, выпивая, расхаживал по комнате и размышлял: за что так разгневался на него Всесильный и в самый Пурим отдал его в посмеяние невеждам? Если он, Схария, чем-нибудь и со грешил более или менее тяжко, если он даже когда-нибудь, садясь за стол, позабыл вымыть руки, то ведь
Сердце Схарии сохло, и внутренность его требовала розенвейна: он подошел к поставцу и сразу налил два заповедные сосуда: узкодонный бокал, из которого он пил, когда женился на первой жене, бывшей девушкой, и стакан, из которого поила его Хава, выходившая за него замуж вдовой.
– Жены мои, развеселите меня хмелем винограда и воспоминанием того, что было, когда мы в первый раз пили вместе из этих стаканов!
Проговорив это, Схария духом проглотил узкодонный бокал и стакан и, отойдя к окну, опять растопырил и пересчитал все свои пальцы.
Дело не подвигалось: на руках у Схарии продолжало оставаться десять пальцев. Было очевидно, чтобы выбиться из этого гнусного положения, надо было прибегнуть к последним, самым действительным средствам и уже ничего не жалеть.
Схария так и сделал.
– Нет, – сказал он, – пусть это не будет так! Нет; если уж на то пошло, то я уже ничего не пожалею и так и быть я обновлю Закон в синагоге.
У этих суеверов «обновить», то есть пожертвовать в синагогу новый свиток, все равно, что у игроков смарать старые записи. Но это стоит дорого, потому что «обновить» иначе нельзя, как чтобы новый свиток был параднее того, который уже находится в употреблении.
Но Схария решил «обновить», и притом «без обмана», и объявил это Хаве.
– Жена моя, встань и слушай, слушай, что будет говорить твой муж, потому что я буду давать обет Богу и без всякой хитрости, и что я ему обещаю, ты, Хава, будешь тому свидетельница.
– Только не надо обещать грошей, – отозвалась Хава.
– Нет, ты молчи и слушай. Это не твое дело: я обещаю, Хава, что если над нами не будет ничего худого и если я и ты, Хава, и все дети мои, и весь дом мой проживем этот год здорово до другого Пурима, то я, Хава, буду делать большие жертвы: я выпишу, Хава, из Вильны самого лучшего писаря и прикажу ему списать весь Закон на телячьем пергамене большими, ровными, как одна, литерами. И это будут, Хава, такие книги, каких у нас еще не было: все они будут списаны без одной ошибки и кусок пергамена будет пришит к другому куску воловьими жилами из быка, которого я сам заколю на это. И приколочу я пергамен к крашеным палкам с золотыми цвяшками… И это будет мой Закон … О-о-о-й, не мешай, не мешай мне обещаться, Хава: я знаю, что ты хочешь говорить, а ты только слушай. Тебе, Хава, не надо говорить, потому что я все знаю и даю обет Богу за то, чтобы он меня хорошо охранил до другого Пурима… Да; и тебе зато со мною хорошо будет, Хава. И когда все будет готово, Хава, ты приготовишь тогда гугель и перцу с медом и всяких пряников, только таких, чтобы от них не болел крепко живот и никто, их поевши, не умер. Я куплю намоченных яблоков и всяких хороших плодов, и состроим балдахин… О-о-о-й, не мешай, Хава, не мешай, мне это надо все громче кричать, чтобы все ангелы слышали, что я обещаю! Построим балдахин с золотом, Хава, и с серебром… да, Хава, – с настоящим ясным золотом, как Соломон делал, и будет балдахин на двадцати четырех высоких крашеных палках, и все будут за те палки цепляться, а возьмут их мои сыны и друзья, и мы одни понесем его посередине всей улицы и впереди всех войдем в синагогу, а книги будут нести раввины. Каждый раввин все будет нести всего по пяти шагов и переменяться, – да… по пяти…
– И за то им всем надо платить? – решительно перебила Хава.
– Да, Хава, да; всем надо будет платить, – отвечал Схария: – и мы всем заплатим, Хава. Что же такое: мы заплатим, но потом Бог отдаст нам всемеро… Ты, верно, забываешь, Хава, что Бог должен отдать нам все весемеро, и даже больше как всемеро.
– Еще отдаст ли, и когда он отдаст!
– Хава, разве так можно говорить? Разве я не ученый человек, разве я не весь Закон знаю; разве это не я тебе говорю? И как ты можешь мне не верить с одного слова, когда я могу тебя за это отпустить.
– А если ты умрешь прежде, чем получишь от Бога всемеро, какой тогда будет нам гешефт?
– Ага! вот ты опять не хорошо говоришь, Хава: право, ты не хорошо говоришь, для чего же я умру: я за то обет делаю, чтобы я не умер и был цел до другого Пурима, а ты говоришь, что я умру. Знаешь, я опять теперь боюсь, Хава, что твоя бабка была не Ева, а глупая Лалис, которая докучала Адаму тем, что все спорила. Смотри, Хава, чтобы я за это не дал тебе развод.
Но Хава, относительно еще молодая жена Схарии, которая была маловерна и довольно скупа, а к тому же знала себе цену, решительно восстала против ценных обетов и, указывая на преклонные годы Схарии и на свою относительную молодость и на кучу здесь же шнырявших и валявшихся по перинам детей, с совершенно несвойственною еврейке самостоятельностью, решительно протестовала против так торжественно произнесенного ее мужем обета.
Схария, как ни был преисполнен самой основательной ученой солидности, не мог снести этой дерзости: он стал сердиться, кричать, а наконец, видя, что не может победить строптивой жены, сказал ей:
– Штиль! я завтра же напишу тебе разводное письмо, да непременно! и велю писарю написать его ровными, одна к одной буквами и без всякой ошибки, и ты его возьми и ступай вон, и пусть имя твое изгладится в потомстве.
И Схария в гневе подошел опять к шкапу и налил себе розенвейна, а Хава, которая не очень боялась изглаждения своего имени, но очень боялась остаться без денег, спокойно отвернулась к окну, но вдруг пронзительно вскрикнула.
– Что там? – спросил Схария.
– Казак, – прошептала Хава и указала на свои ворота, в которые Ананьев тянул за повод свою длинноногую поджарую лошадь.
Схария уронил стакан и, взглянув торопливо на свои пальцы, увидал, что их ни одного нет… Да, совсем ни одного не было, а пред глазами только какой-то огромный трясущийся паук косил во все стороны кривыми ногами.
Глава седьмая
Схария наладил свое дело! Его обет уже несомненно принес свои плоды: исчезновение пальцев возвещало приближение того вожделенного состояния, когда он не станет отличать Амана от Мардохея, а тогда по его молитве будут твориться чудеса, какие творились по молитве Рабба, убившего и воскресившего раввина Сиро. Меламед сообразил это и быстро поправился: казак ему перестал быть страшен.
– Не смей кричать! – сказал он жене: – ты увидишь, что я с ним сделаю.
– Нет, ты смотри, что он делает, – и Хава указала на Ананьева, который в это время щелкнул нагайкой по боку хозяйскую корову, что меланхолически жевала сено у обреза, и, отогнав ее, поставил к сену свою донскую клячу.
– Это ничего, – отвечал Схария.
– А корове больно: она не даст молока, и когда у нее заболит печенка, она будет треф.
– Если у нее заболит печенка, мы ее продадим христианам и нам не будет никакого убытка.
– А когда он придет и будет просить есть.
– Он не может, Хава, просить, он ничего с нами говорить не смеет.
– А когда он станет пугать?
– Он не будет пугать!
– Почему не будет?
– Молчи: я знаю: он с нами ничего делать не смеет.
– А как он украдет мою серебряную ложку?
– Ты сядь, Хава, на ложку; сядь на нее хорошенько, как Рахиль, и он ее не украдет, а мне скорее подай из шкапа лист бумаги и чернила, и смотри, и понимай, что умно-преумно буду делать. Теперь смирно: он входит.