Ранние всходы
Шрифт:
— Тому, что ты говоришь, папа…
«Что ты говоришь, и все так просто у родных, у людей зрелых, у тех, кто, как они говорят, пожил, и их простодушие, и смущающая ясность мысли…»
— Я не требую, чтобы ты ответил сейчас же. Если ты скажешь: «Я хочу жениться на Венка для меня это будет означать то же самое, как если бы ты сказал: «Я не хочу жениться на Венка».
— Да?
— Да. Ты еще не достиг зрелости. Ты очень мил, но…
Серые навыкате глаза еще раз подернулись дымкой смущения, он смерил Филиппа с ног до головы взглядом и сказал:
— Надо подождать. Приданое маленькой Ферре не слишком потянет. Так что же? Первое время прекрасно
«Бархат, шелк и золото… A-а… бархат, шелк, золото… красное, черное, белое, красное, черное, белое — и кусочек льда, сверкающий, как алмаз, в стакане с водой… Мой бархат, моя роскошь, моя любовница и мой повелитель… Ах, как от всего этого отказаться…»
— …Работа… Поначалу все трудно… Серьезно… нужно время, чтобы подумать… время, в какое мы живем…
«Мне плохо. Где-то здесь, над желудком. И я испытываю ужас при виде этой фиолетовой скалы на темно-красном фоне, а в глубине себя я вижу белое и черное…»
— Семейная жизнь… изнеженность… Ей-богу! Первый кусок белого хлеба… Малыш… Что такое?.. Что такое?
Голос, прерывистые слова потухли в тихом шелесте нахлынувшей воды. Филипп не почувствовал ничего, кроме слабого удара в плечо и щекотания сухой травинки у себя на щеке. Потом снова возник шум множества голосов, видение множества колючек, равномерный и приятный рев воды, и Фил открыл глаза. Его голова лежала на коленях у матери, а все Тени стояли кружком и склоняли к нему участливые лица. Его ноздрей коснулся платок, смоченный в лавандовом одеколоне, и он улыбнулся Венка, которая протиснулась к нему между Тенями, вся золотистая, розово-загорелая и кристально-голубая.
— Бедный мальчик!
— Я же говорила ему, я говорила, что он плохо выглядит!
— Мы разговаривали с ним, он стоял здесь, напротив меня, и вдруг — бах!..
— Он как все дети его возраста, они не следят за своим желудком, карманы вечно набиты фруктами…
— А первые выкуренные папиросы — про это вы забыли?
— Дорогой мой мальчик!.. У него глаза полны слез…
— Естественно! Это реакция…
— Впрочем, это было всего полминуты, ровно столько, сколько потребовалось, чтобы вас позвать. Говорю вам, он стоял здесь, мы разговаривали, а потом…
Фил легко поднялся, щеки у него были холодные.
— Не двигайся!
— Обопрись на меня, мой маленький…
Но Фил держал руку Венка и бессмысленно улыбался.
— Ничего, ничего! Спасибо, мама. Ничего, ничего!
— А тебе не хочется прилечь?
— Да нет! Я предпочитаю остаться на свежем воздухе.
— Нет, вы только взгляните на Венка! Да не умер твой Фил! Уведи его. Но только подольше оставайтесь на террасе!
Тени удалялись, как медленно катящийся клубок, они в дружеском участии взмахивали руками, подбадривали Фила словами; еще раз вспыхнул тревогой материнский взгляд, и Филипп остался наедине с Венка, она не улыбалась. Движением губ, ободряющим кивком головы он приглашал ее повеселиться, посмеяться, но она таким же движением ответила «нет» и продолжала разглядывать Филиппа, до того бледного, что под темным загаром он даже слегка позеленел, в его черных глазах играл рыжий солнечный луч, рот был приоткрыт, так что были видны мелкие, но частые зубы… «Как ты прекрасен… Как мне грустно!» — говорили голубые глаза Венка… Но он не прочел в них жалости, а ее твердая рука, привыкшая ловить рыбу и играть в теннис, лежала в его руке, словно набалдашник трости.
— Послушай, — тихо попросил Филипп. — Я объясню тебе… Ничего особенного. Пойдем куда-нибудь, где поспокойнее.
Она повиновалась, и они с важным видом пошли выбирать спокойное тайное укрытие, они нашли место в скалах, куда иной раз добиралось море во время приливов и куда оно нанесло быстро высыхавшего крупного песка. Они считали, что тайна не может быть доверена обивке из светлого кретона, сосновым стенам с музыкальным резонансом, которые от комнаты к комнате передавали новость, если один из обитателей виллы щелкал выключателем, кашлял или ронял ключ. Эти двое парижских детей, на свой лад независимые, бежали нескромности человеческого жилья и находили безопасные для своей идиллии и своих драм места то на открытом лугу, то на скалистом берегу, то во впадине, вымытой приливом.
— Четыре часа, — сказал Филипп, определив время по солнцу. — Хочешь, прежде чем устроимся, я принесу тебе что-нибудь поесть?
— Я не голодна, — ответила Венка. — А ты не хочешь закусить?
— Нет, спасибо. У меня после обморока пропал аппетит. Сядь поглубже, а мне лучше остаться с краю.
Они вели незамысловатую беседу, и оба понимали, что могут быть сказаны и значительные слова, и даже молчание между ними таило в себе глубину.
Сентябрьское солнце сверкало на отполированных, загорелых ногах Венка, на которые она натянула свое белое платье. Под ними море слегка зыбилось, туман, пробежав над ним, слизнул и смягчил эту рябь, и теперь море играло красками, какие у него бывали в хорошую погоду. Кричали чайки, друг за другом потянулись барки с развернутыми парусами — они покидали сумрак Менги и выходили в открытое море. Послышалось пронзительное пение — дрожащий детский голос прорезал дуновение легкого морского ветерка: на верху самой высокой скалы стоял увенчанный короной рыжих волос, одетый в голубоватые штаны тот самый мальчишка…
Венка проследила за взглядом Филиппа.
— Да, — сказала она, — это мальчик поет.
Фил овладел собой.
— Ты говоришь о сыне торговки рыбой?
Венка покачала головой.
— Я говорю о мальчике, с которым ты только что говорил.
— С которым…
— Мальчик, который сообщил тебе об отъезде этой дамы.
Филипп возненавидел вдруг ясную погоду, песок на груди, и совсем не сильный ветер обжег его щеку.
— О чем… о чем ты говоришь, Венка?
Она не унизилась до ответа и продолжала:
— Мальчик искал тебя, но наткнулся на меня и мне первой сообщил. Впрочем…
Она оборвала себя обреченным жестом. Фил глубоко вздохнул, почувствовав некоторое облегчение.
— А… стало быть, ты знала… Но что ты знала?
— Кое-что о тебе… Не так давно. То, что мне известно, я узнала это недавно… Три-четыре дня назад, но я думала…
Она замолчала, и Филипп заметил под голубыми глазами на свежей детской щеке своей подруги перламутровый след ночных слез и бессонницы, этот серебристый, лунного цвета отблеск, который можно увидеть на веках только тех женщин, что обречены молча страдать.
— Хорошо, — сказал Филипп. — Значит, мы можем говорить, если только ты не предпочитаешь молчать… Я сделаю, как ты захочешь.
У нее слегка вздрогнули уголки губ, но она подавила слезы.
— Нет, давай поговорим. Я думаю, так лучше.
Они испытали одновременно горькое удовлетворение, отделив с первых же слов беседы то, что в их споре могло бы обернуться ложью. Только герои, артисты и дети умеют держаться свободно, когда речь идет о вещах возвышенных. Эти дети безумно надеялись, что из любви может родиться благородная скорбь.