Рано!
Шрифт:
В селе Шальнове звонят к заутрене. Солнце на горизонте уже целуется с землей, побагровело и скоро спрячется. В кабаке Семена, переименованном недавно в трактир – титул, совсем не идущий избенке с ощипанной крышей и с парой тусклых окошек, – сидят двое охотников-мужиков. Одного из них зовут Филимоном Слюнкой. Это старик лет 60, бывший дворовый графов Завалиных, по профессии слесарь, служивший когда-то на гвоздильной фабрике, прогнанный за пьянство и лень и ныне живущий на иждивении своей жены-старухи, просящей милостыню. Он тощ, хил, с облезлой бороденкой, говорит с присвистом и после каждого слова моргает
– Ты таперича рассуди в своей голове, ежели в тебе есть ум, – говорит ему Слюнка, моргая щекой. – Вещь лежит у тебя без всякого действия, и нет тебе никакой пользы, а нам она надобна. Охотник без ружья всё равно, что пономарь без голоса. Это понимать надо в уме, а ты вот, вижу, не понимаешь, стало быть, в тебе настоящего ума-то и нету… Отдай!
– Ведь ты же заложил у меня ружье! – говорит тоненьким, бабьим голоском Семен, глубоко вздыхая и не отрывая глаз от вязки баранок. – Отдай рубль, что взял, тогда и бери ружье.
– Нету у меня рубля. Я тебе, Семен Митрич, как перед богом: дай ты мне ружье, похожу нынче с Игнашкой и опять тебе его принесу. Накажи меня бог, принесу. Ежели не принесу, чтоб мне ни на том, ни на этом свете счастья не было.
– Семен Митрич, дай! – говорит басом Игнат Рябов, и в голосе его слышится страстное желание получить просимое.
– Да зачем вам ружье? – вздыхает Семен, печально покачивая головой. – Какая теперь охота? На дворе еще зима и акроме ворон да галок никакой твари.
– Какая ж зима? Нешто это зима? – говорит Слюнка, выковыривая пальцем из трубки пепел. – Оно, конечно, рано еще, да ведь вальшнепа не угадаешь. Вальшнеп такая птица, что его сторожить нужно. Неровен час, просидишь дома поджидаючи, ан перелет-то и прозевал, жди до осени… Такое дело! Вальшнеп не грач… В прошлом годе на Страстной уж он летел, а в третьем годе до Фоминой ждать пришлось. Нет, уж ты сделай милость, Семен Митрич, дай нам ружье! Заставь вечно бога молить. Словно на грех, и Игнашка свое ружье пропил. Эх, когда пьешь, не чувствуешь, а таперя… Эх, глядеть бы на нее, на водку проклятую, не хотел! Истинно, кровь сатанинская! Дай, Семен Митрич!
– Не дам! – говорит Семен, складывая на груди свои желтые ручки, как перед молитвой. – Надо по совести, Филимонушка… Из заклада вещь зря не берется, надо деньги платить… Да и то рассуди, к чему птицу бить? Зачем? Таперя пост, не станешь есть.
Слюнка конфузливо переглядывается с Рябовым, вздыхает и говорит:
– Нам бы только на тяге постоять.
– А зачем? Всё глупости… Не такой ты комплекции, чтоб глупостями заниматься… Игнашка, так и быть уж, человек непонимающий, его бог обидел, а ты, слава тебе господи, старик, умирать пора. Вот ко всенощной бы шел.
Напоминание
– Послушай ты меня, Семен Митрич! – говорит он горячо, поднимаясь и уже моргая не одной правой щекой, а всем лицом. – Истинно, как перед богом… разрази меня создатель, после Святой получу от Степана Кузьмича за оси и отдам тебе не руб, а два! Накажи меня бог! Перед образом тебе говорю, только дай ты мне ружье!
– Да-ай! – говорит воющим басом Рябов; слышно, как теснится его дыхание, и чувствуется, что он хотел бы сказать многое, но не находит слов. – Да-ай!
– Нет, братцы, и не просите, – вздыхает Семен, печально покачивая головой. – Не вводите в грех. Не дам я вам ружья. Нет такой моды, чтобы вещь из залога вынимать и денег не платить. Да и к чему баловство? Идите себе с богом!
Слюнка утирает рукавом вспотевшее лицо и начинает горячо клясться и просить. Он крестится, протягивает к образу руки, призывает в свидетели своих покойных отца и мать, но Семен по-прежнему глядит смиренно на вязку баранок и вздыхает. В конце концов Игнашка Рябов, дотоле не двигавшийся, порывисто поднимается и бухает перед кабатчиком земной поклон, но и это не действует!
– Подавись же ты моим ружьем, сатана! – говорит Слюнка, моргая лицом и дергая плечами. – Подавись, холера, разбойницкая душа!
Бранясь и потрясая кулаками, он выходит с Рябовым из кабака и останавливается среди дороги.
– Не дал, проклятый! – говорит он плачущим голосом, обиженно глядя в лицо Рябова.
– Не дал! – басит Рябов.
Окошки крайних изб, скворечня на кабаке, верхушки тополей и церковный крест горят ярким золотым пламенем. Видна уже только половина солнца, которое, уходя на ночлег, мигает, переливает багрянцем и, кажется, радостно смеется. Слюнке и Рябову видно, как направо от солнца, в двух верстах от села темнеет лес, как по ясному небу бегут куда-то мелкие облачки, и они чувствуют, что вечер будет ясным, тихим.
– Самая пора таперя, – говорит Слюнка, моргнув лицом. – Хорошо бы постоять часок-другой. Не дал, проклятый, чтоб ему…
– Ежели для тяги, то самое таперя и время… – выговаривает, заикаясь, как бы через силу, Рябов.
Постояв немного; они, ни слова не говоря друг другу, выходят из села и глядят на темную полосу леса. Всё небо над лесом усеяно движущимися черными точками – это грачи летят на ночлег… Снег, кое-где белеющий на темно-бурой пашне, слегка золотится от солнца.
– В прошлом годе в эту пору я в Живках стоял, – говорит после долгого молчания Слюнка. – Трех вальшнепов принес.
Опять наступает молчание. Оба долго стоят и глядят на лес, потом лениво трогаются с места и идут от села по грязной дороге.
– Надо думать, вальшнепа еще не прилетали, – говорит Слюнка. – А может, уж и есть.
– Костька сказывал, что еще нету.
– Может, и нету… Кто их знает! Год в год не приходится. Одначе грязь!
– А постоять надо бы.
– Стало быть, надо! Отчего не постоять? Постоять можно. Оно бы не мешало пойти в лес поглядеть. Ежели есть, Костьке скажем, а то и сами, может, достанем ружье и завтра выйдем. Эка напасть, прости господи, надоумил же меня нечистый ружье в кабак снести! Этакое горе, что и сказать тебе, Игната, не умею!