Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
Глава вторая
Двадцать стрельцов приставлено за Никоном и братией, прибывшей с ним в ссылку. Царь настрого наказал глядеть за Никоном в оба, каждый шаг зорко блюсти, чернил и бумаги не давать, чтобы не сносился строптивец с миром.
В полдневную жару после трапезы вздремнул монастырь, опочнул на часок перед строгим послушанием; и опальным в больничную келью принес служка из поварни ухи из плотвицы, да каши ячной и квасу туес; старцы похлебали ушного и спать легли. Флавиан полбурака квасу слил в жбан, поставил в скрытню за печку квасить; с неделю побродит питье на хмелю и хлебной гуще, и добрая тогда брага настоится, пробка из лагуна в потолок. Потом взялся крестик
Тут Никон решительно встал из-за стола, выглянул в сени, где томился от скуки сторож, подперев плечом ободверину. Попросил монах покорливо, подавляя раздражение:
– Ты бы, Макарушка, спустил меня на волю погулять, да травки пощипать...
– Да-а, спусти тебя в луга, дак и не обратать. А коли смелой такой, то и поди сам. Никто и держит, – ответил стрелец и вроде бы сшевельнулся от порога, уступая дорогу Никону, но бердыш, однако, приопустил наискосок двери.
– Убери, баловной, оглоблю-то. Ненароком споткнешься да испроломишь голову, иль того хуже. Быват не учен, как в тесной изобке ратиться? – посоветовал Никон, ухмыльнувшись. – Хочешь, воин, велю тебе туфак на лавку кинуть, да и поспи, растяни косточки. Никуда не денемся...
– Э-э, – понятно засмеялся Макарка. – Прикурнешь на один глазок, а получишь опосля во все зубы, и каши станет не разжувати. Учены малость, отче, как дворовые медведи...
Никон отступился скоро, ибо такой разговор велся от безделья уже во всю весну, и каждое слово было не по разу промолвлено, как бы по заведенному однажды чину, и уже язык пустомельем насквозь проело.
Велел Флавиану:
– Беги, сынок, к радетелю нашему на счастье и скричи: де, великий, батько помирает. Ежли чего, так и с постели подыми.
Пристав скоро явился с шишковатой палкой-хвостягою, словно бы решился сидельцев учить. Не знал, чего еще удумал московский узник. Над столом в келье мухи вились, старцы спали на лавках, закинув на головы кафтанье. Наумов презрительно оглядел житьишко, сморщился, сказал досадливо Никону, лежащему пластом под образами:
– Хватит прихиляться. Ты, монах, здесь за старшого, вот и держи чин. Как свиньи живете, право. Иль давно батогами не потчевали?
У Никона было изжелта-серое, тяжелое, какое-то глиняное лицо с синими желвами в обочьях, седатые брови козырьками, на груди тяжелое распятие устюжской чеканки. Страдалец скосил глаза ко входу, посетовал потухше, печально:
– Прощаться пришел? Больше некого станет мучить, идолище поганое... Пролей слезу-то, каменный человек! – Никон закатил глаза и словно в последний раз вздохнул, узловатые пальцы заскреблись по древку креста, но из-под выпуклых век сквозь завесь
Эх, кабы пристав монаха не знал, то и купился бы за грош.
– Потаковника себе ищешь? Хватит прихиляться. Велю я тебя, чернец, на чепь посадить. Вот и батожину прихватил для такого случая. Славно попляшет она, поиграется по твоим черным мясам.
Пристав опустился на коник возле двери, пропустил палку-хвостягу меж колен и, подавляя в себе жалость и робость, воззрился на растекшегося под образами монаха... Ишь ли, в смерть играет скоморох, а не ведает того баловной душою, что старуха с косой того лишь и ждет, когда призовешь к себе, будто играючи, да ноги протянешь.
Никон понял, что подобной шуткою сердце пристава не размягчишь, сел на лавке, сложив рядком ноги в коровьих чунях, сметанных из куска кожи через край; к исподу ступней налипли былинки, коровий назем и всякий сор. Эко большой человечище как скоро пал! давно ли ходил в сверкающих ризах, да и не ступал по земле, а плыл в воздусях, подпирая телеса архиерейским посохом, и златокованая шапка, вознесясь в небеса, равнялась куполам Успенского собора. И дальше лестницы ход полуполковнику был заказан, и навряд ли когда первый святитель сронил случайный взгляд на царева слугу, выделил его из мирской толпы... И куда ныне все подевалось? лишь одежды стоптал под ноги, уходя со стулки, и сразу стал обличьем, как слепой прошак-милостыньщик.
Свет от оконца упал в лицо Никона, и на пробежистые мрачные глаза легли старческие бельма.
... И неуж этого нищеброда страшился родовитый боярин и старинный князь, с волнением дожидался выхода в сени, как Христа Бога, и ловил минуту, когда мужичий сын бросит в его сторону милостивый взгляд? Да и не сам ли царь-государь целовал коряжистую, уже приодрябшую руку в колечках сивой шерсти? Подивился пристав своим мыслям и как-то горестно вздохнул. Никон принял вздох, как жалость в свою сторону, воспрянул и спросил с желчью:
– И долго еще собрался мучить смиренного патриарха?
– Пока в ум не войдешь...
– Вот я помираю, а у тебя и сердце не дрогнуло. И неуж я тебе столь ненавистен? И врага прости... Сколь ты каменный, Степан Григорьевич. Наживешь ты горбину себе прежде времен от своей жесточи.
– Это я-то каменный, я-а? – изумился полуполковник. – Это ты со мною играешься, как кот с мышью. С первого часа, как уехал Шепелев, ты меня незалюбил. Ты лучше скажи, в чем тебе поволить? И неуж ты думаешь, монах, что Наумов из железа, в нем сердца нет? Я служивый, подневольный человек, и меня палка сторожит во всяк день. Но я не без Бога, не-ет... Ты скажися, что тебе надобно от меня?
Впервые с весны так взволновался пристав, что-то вдруг вздернуло его сердце, из-за чего Наумов вдруг приоткрылся неожиданной стороною, но тут же, спохватившись, застрожился, решительно встал, чтобы прикончить всполошливый заковыристый разговор... Вот монахи на лавках вроде бы спят, иль придуряются? и средь них тайный наушитель московский сыщется и живо кликнет в стрелецкий приказ слово и дело.
– Лишь хочу по озеру поплавать, окунья подергать на уду...
– Дак кто тебе в этой малости противу стоял, насмешник? – искренне удивился пристав, развел руками. – И не диво ли тебе, Никон, надо мною баловать и посмешки строить? А после говоришь: де, я лютую... Только ты ко мне повернись с душою... Бери Евтюху и плавай, хоть кажинный день.
Пристав повернулся и ушел, почти со слезами на глазах.
Старец Памва, что притворялся спящим, стряхнул с головы зипун и просипел изумленно:
– Ну и ну, патриарх. Сошло Божье слово и на проказника. Еще даве нам, горемычным, и в заход по нужде без караула ни-ни... А нынче, как козуля рождественская. Боже милосердный, что ты творишь с людьми?!
– Пронюхал, мучитель... Не иначе, что-то в Москве приключилось? – задумчиво вопросил Никон. – Иль мою весточку получили верные и царь сподобился на милость?