Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
«Эй, копуха, застыл там?» – властно прикрикнул патриарх Шушере, непонятно чем уязвленный. Недавнее видение скоро померкло, но к столу отправлялся Никон с горчинкою в груди.
«Любит ли меня народ, братец?» – вроде бы в шутку спросил Никон Иоанна утишенным тоном, но голос его предательски дрогнул. Гордыня застала патриарха врасплох, залучила в свои нети, и он не смог совладать с нею. Келейник натягивал патриарху тугие собольи чулочки, стоя на коленях. Он торопливо вознес умиленный взгляд и воскликнул:
«Великий Господине! Разве можно любить иль не любить Христов лик, что светит на небе? Это куда слаже жизни. Так и ты на земле грешной наше пресветлое солнце. Всякий бы почел за счастие умереть тут же, не сходя с места, только бы лицезреть тебя».
«А чего ж ты не помер до сей поры, лукавая твоя морда? – ехидно улыскнулся Никон
Шушера порывисто поцеловал сафьянные башмаки патриарха и прижал к груди: «Миленькой государь! Пусть, как Иеремию, забьют меня в колоду. За тебя все муки снесу, батько!»
И как в воду глядел Иоанн Шушера, ближний патриарший келейник.
Макарий прибыл в патриарший Дворец в седьмом часу дня. Никон встретил его на третьей лестнице, устланной шемаханскими коврами.
Внизу с улицы гулко отпахнулась дверь, прижатая к стене метелью, и вместе с многим гулом иноземных голосов ворвался в хоромы тугой морозный ветер.
Антиохийский патриарх поднимался тяжело, с одышкою, но, однако, отверг помощь архимандритов. Подол черной мантии с алыми скрижалями подметал ступени. Пуховая камилавка присбита на затылок, лоб, покрытый испариной от талого снега, собрался в тягостную морщинистую грудку. Эх, милый мой, не надо наедать черев! все ублаготворяешь утробу, позабывши келейное правило. Отбей-ка в ночь с тыщу больших поклонов да с тыщу метаний да прикурни на лавке на часок лишь с кулаком под щекою, как изнуряют себя афонские монахи, так сразу же сыщешь в себе самую малую телесную жилку, сейчас схоронившуюся в сале.
Макарий то хватался за точеные перильцы, то подпирал мяса кипарисовым единороговым посохом. Кургузый, чернявый, весь убитый долгой службою, он меж тем не терял присутствия духа: карие глазки его, обведенные ржавчиной морщин, выглядывали из обочий хитро и весело. Так лукавый греческий купец вступает в чужой дом, чтобы за один приход высмотреть будущие прибытки. За Макарием подымался его ближний причетник Павел Алеппский: он нес бедную холодную камчатную патриаршью кошулю, чтобы разжалобить своим несчастным положением первого московского святителя. Следом, как ратники, слитно всходили двенадцать русских дьяконов с зажженными свечами: все ражие, осанистые, с тугой шеей, с багряной зарею во все лицо, нахлестанные декабрьской метелью; сладким грудным пением они добро подмогали сирийскому гостю.
Макарий остановился на ступеньку ниже площадки пред сенями и вытер фусточкой испарину со лба. «Экий циклоп!» – с невольным страхом и почтением в который уж раз подумал Макарий, озирая московского патриарха, и, снявши пуховую камилавку, отбил большой поклон: панагия из перламутровых раковин чиркнула по шемаханскому ковру, увязая в густом ворсе. Рядом с лицом оказались великаньи, приплюснутые в переду зеленые сафьянные башмаки, словно бы снятые с медвежьей лапы. Доходят до Европы слухи, де, Никон в папы метит: вот беда, коли придется целовать этот башмак.
Макарий ухмыльнулся и скоренько, пока с натугою разгибался, согнал улыбку с губ.
Никон же поклонился малым обычаем, протянул ладонь с четками встречь гостю, точно хотел помочь ему, но остановил руку на отлете: искра далекого злорадства мелькнула в темных глазах. И возгласил патриарх рокочущим голосом, словно бы с десяток свирелей затаилось в его гортани: «Оле!.. Блаженнейший владыка града Божьего Антиохии. Исус Христос – это звезда светлая утренняя. А ты закатная звезда Востока, откуда на нас, сирых и грешных, пролился свет истинной веры, и та вера куда крепше адаманта, ежели и на ожесточенном сердце выжигает скрижали. Вчерась православный люд чтил память архиепископа антиохийского Игнатия Богоносца, растерзанного в Риме язычниками. И когда еретики те, насладившись муками сего великого мужа, разрезали и сердце страдальца, то что же они увидали? Изумленному их взгляду открылись золотые письмена: „Исус Христос“. Милостивый господине, излей на нас хоть толику той крепости, с какою древние христиане стояли за веру. Лишь твоими молитвами и в страхе пред Господом покинула престольную моровая язва и стих людской отчаянный стон. Ты, пресветлый, прибыл к нам, как некогда Христос посетил Закхея, и когда пообещал торговец раздать нищим половину имения, то сказал Сладчайший: „Ныне пришло спасение этому дому, потому что и он сын Авраама“. Так и ты, милосерднейший, почтя нас, окаянных, принес нам укрепу, чтобы ею подпереть похилившуюся несчастную нашу церкву. И я всего имения не пожалею, чтобы однажды смог воскликнуть, как некогда Закхей: „Ныне пришло спасение этому дому…“
Макарий слушал драгомана, переводящего на ухо, потупясь, шевеля губами, и морщинистые старые уши его с отвислыми мочками зарозовели. Старый воробей, его на мякине не проведешь: Махмет турский приучил держать ум востро, но тут гость размяк, расчувствовался, свет довольства пал на рыхлые щеки; наконец-то и московиты признали греческое верховенство, приклонились испить из истинного родника Софии Премудрой. Не зря пропали труды многих ревностных пастырей, дозирающих Россию уж кой век.
Они облобызались, искренно любя друг друга и почитая, и на глазах Никона навернулась слеза. Он слегка приоткинул бархатную мантию, приобнял гостя и, притиснув к алому зипуну, что никогда не водилось прежде в церкви, так и провел через сени в Новую Крестовую. Одного взгляда хватило Макарию, чтобы ревниво оценить роскошь новых святительских хором: он с горечью и внутренним плачем позавидовал щедрой и гиблой расточительности московитов. Он поднес Никону позолоченную икону Трех Святителей, большой черный хлеб с солонкой и пожелал благополучия в новом житье. Крестовая была еще пустынна: с потолка свисали, заливая светом палату, пять серебряных полиелеев франкского дела, в одном были часы с боем; кривой стол, дожидаясь гостей, был застелен камчатными скатертями, многие же лавки покрыты щедрым царским подарком.
Алексей Михайлович, возвратившись из польского похода, привез трофеем более ста облачений и мантий, принадлежащих армянам и иезуитам, и поднес их патриарху со словами: де, друг собинный, делай с ними, что хочешь, ибо они нечистые и всеми молитвами не соскрести с них грехи еретиков. Никон же подарок с радостью залучил в патриаршью казну: он оставил цареву щепетильность без внимания, посчитав ее за каприз, но ради новоселия украсил Крестовую палату, даже не срезав с облачений пуговиц и крючков. Много войска у государя, и Господь миловал их удачею: но вымаливал-то побед он, Никон патриарх; и не только выплакал благополучия русской рати, но и строил топорки, сбирал коней, правил обозы и ополченцев, ведь война – ведьма обжорная, много чего в свой котел пригребает. Долго попускает Господь, но и его терпению однажды приходит конец. На себе расчуяли нехристи-папежники и костельники Божью кару и грозу. Давно ли обавники в своих греховных храминах потчевали паству фарисейскими песнями, а ныне их мантии будут попраны православными седалищами…
Нет, не мот Никон, но далеко торит тропу, испытующе подглядывая за сирийцем; знает, что Макарий вчастую гостится, как бы случайно, в Риме, и к папской туфле приникает, и верно, что скоро принесет сию печальную весть к латинникам и тем горько унизит самовольно возвысившихся, поправших веру Христову. Пусть стенают искусители: высоко ныне взнялася великая Русь, могучи и духоподъемны ее крыла, а звезда ее не затмится до скончания веку…
Но мысли эти неведомы Макарию. Он-то лишь свою бедность помнил и тешил в груди и тайно печаловался о своей пастве, и сердце его сейчас пожирала черная зависть. Им-то, барбарам, откуль такое благоволение? им-то за что Господь попускает таких побед? давно ли из-под татарина едва высиделись, давно ли березовому пню кланялись, а уж в ближние Господевы слуги записались, гордецы. Это мы дали истинную веру и грамоту, смертно стояли за Сына Господева, и всеми сокровищами не расплатиться им за свет Христов. Это мы украсили их барбарскую жизнь вечным праздником. И на что бы ни пал истиха наш взгляд, все это наше и нам принадлежит по праву. Сколько же тут облачений можно скроить нашим иереям, едва прикрывающим в Антиохии свою наготу. Даже идолопоклонники освещаются крещением, а ежли эти материи окропить святой водой, разве не воскреснут они и не станут родными для церковных одежд? Понапрасну растрясают московиты гобину свою, не зная ей цены, не копят на будущее, словно одним днем живы, упиваются Божьими щедротами, позабывая, что нынче Господь милует, а завтра и наказует. А каково-то нам, кто уж сколькой век немотствует в полоне, обложенный даньми. Разве мы в своей стране не взяли бы парчовых одежд, даже если бы их носили евреи, и не переделали бы в священнические облачения? Если Богу так угодно, да попустит Он, чтобы московиты разгневались на нас люто, лишь бы Он обогатил нас чрез них…