Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
Царь засмеялся, и Макарий ровненько, заливисто поддержал его, принакрыв умные пронырливые глазки моховыми бровями, сквозь кои уже пробивалась кабанья седая шерсть. Ласковое теляти двух мамок сосет. Да и то смешно: царь вроде бы в Никона метил, а выказал себя. Молодехонек молодец, да тучноват.
– А и полезу, куда хошь взлезу. В отроках под колоколами ночевал. Бывало, лезу, ветер пятки подбивает. Думал, что ветер. А то был Дух Святый. У меня, сынок богоданный, папарты невидимы бысть. Аль не видишь моих крыл? – затрубился патриарх, при госте заговорил с царем резко, но через насильную улыбку: лицо стало черным и злым. – Ты, государь, рано вознепщевал, что я твой подпазушный пес, доморощенный
– Нет-нет… Не взводи на меня напраслины. На пустое клеплешь. Но что отец наш Макарий подумает? Издаля к нам попадал не ради даровых опресноков, но за-ради веры. – Царь искренне опечалился и поспешил вкруг стола к Никону с кубком романеи. Серебряный кубок был обвит трехглавой змеею. – Давай изопьем на дружбу. Изгоним черную кошку прочь.
«Яду давает, известь хочет», – вдруг подумал Никон и устрашился мысли. Словно бы кто за плечом подсказал. Так ясно прозвучали неслышимые слова. И сказал, притворно улыбаясь и за это притворство себя ненавидя:
– Бог рассудит, государь. Все дети Авраамовы, да не все чада Христовы. Ведомо мне, из Иудина племени, из шестого колена Данова приидет антихрист.
Лицо как бы иссохлой глиной измазано, так окоростовело, и будто сквозь чужую личину вглядывался Никон в государя. Впервые от него потянуло духом измены и неискренности. Ишь как мельтешит пред сирийцем.
Антиохийский патриарх-миротворец заметался меж великих государей, боясь грозы: лукавым своим умом он не ведал пока, чей приклон взять, на кого опереться, чтобы не прогадать. Один – солнце, другой – луна: два светила на русийском небе. Один в папы метит, другой – на константинопольский престол. Ежли турка сгонит. Знать, не напраслину разнесли по Европе: де, в Московии голка разгорается за власть и не вем, кто кого оборет. Два великих государя на одной стулке не усидят. В Руси не за диво мужику на престол садиться… Одно истинно: где двое меж собою пыщутся, третий не лезь, получишь на спину рожна да батожье. Собрался было вмешаться Макарий, внушить: де, солнце и луна на одном небе не светят; де, батько Никон, осекись пред царем, царь – наместник Бога на земле, его устами сам Господь учит нас. Но прикусил язык, наблюдая за Никоном, пригубил из чары. И не смог удержать дрожь нетерпения, ибо какая-то блошка невидимая укусила Макария, и внезапно в этой пре почуял гость свою дальнюю выгоду.
– Государь, яви милость, – сказал смиренно, через толмача. Был я нынче на богомолье у Троицы в монастыре. Сидят там в хиже без окон и дверей, без еды и тепла два дьякона, неведомо кем посажены на смерть. Уже посинели с голоду, слезами плачутся, издыхая, о жизни молят.
С этими словами Макарий обернулся к Никону: тот стоял, полуотвернувшись к образам, и быстро перебирал костяные зерна четок. Алексей Михайлович смущенно взглянул на московского патриарха, ожидая ответа, в лице царя мелькнул искренний испуг. Царь боялся Никонова гнева и не желал его. Еще шла война с Польшей, и лишь молитвами кира Никона спосыланы были на русское войско победы.
– Зря просишь, святитель. Я в отцовы дела не вмешиваюсь, – отказал государь поспешно. – Что, ежли не по уму, отдаст Никон мне свой посох и скажет: правь церковью сам, коли такой умный. Ты уж сам попроси у него. Великий государь, слышь? за-ради праздника прости несчастных…
Никон обидчиво закаменел, глядя в проталину заиндевевшего ночного окна: призрачная синь была обведена морозным узорочьем, и в глубине стеколка, на самом дне прорубки призрачно блуждали небесные звезды, трепеща и замирая. «Господи, я-то чего ерестюсь? – с сердечной щемью взмолился вдруг Никон, в темном омуте разглядывая свой суровый притомившийся облик. – Отмякни, патриарх, – велел себе. – Христос и на кресте улыбался. Сказал же ученикам: любите ближнего, как я люблю вас. Что за муха укусила меня? Ведь я люблю государя, истинно люблю, как родное дитя».
Никон проглотил неожиданный слезливый комок, запрудивший горло, и, слегка замедля, боясь показать лица, ответил, уставясь в окно:
– Они Бога забыли, злодейцы. Какое им прощение будет в Судный день? Чернцы они, Богу клялися служити верно и тут же постриг отринули, клятвы стоптали, ударились в похоть. Ежли простить их, то грехи на том свете утроятся.
– Ну, за-ради праздника лишь. Люди ведь, жива плоть. Ну приспело, ну приперло мужиков. Батько, простим, а? – неожиданно по-русски попросил Макарий и, пока не опомнился Никон, решительно приблизился, коварный, к патриарху, обнял за плечи: отекшее лицо сирийца едва достало груди московита, будто закованной в доспехи, а лоб больно уперся в панагии. Но Макарий и эти неудобства превозмог, еще пуще вжался в святительскую мантию, наверное пытался забодать хозяина, сронить с ног. – Ну прокляни их… Но жизнь-то вправе ли забирать? Живот наш лишь в руце Божией, – ворковал Макарий, оглаживая литые плечи Никона, а пальцы нашарили что-то жесткое, витое. Точно в цепи был закован московит.
– Нет и нет… не проси. Пусть червие пожрет их, пропащих. Но зато спасутся.
Никон вопросительно взглянул на государя, тот опустил глаза долу, значит, попросил простить. «Эх, государь, Алексей Михайлович, – с сожалением подумал Никон. – Потворствуешь, милок, проказе. Ведь дижинь в хлебы не обрать. А не с твоего ли извола дьяконов, тех, что вернулись после чумы обратно в домы к женам своим, вдруг похватали и запечатали в сруб на смерть для острастки другим… Я лишь грамоткам твоим потатчик, и в том мне один Бог судия. Твое добросердие я словом церковным зело подпираю, чтобы ты был народу калач сдобный, а я – кус оржаной. Эх-эх, Тишайший! Но почто ты из меня ката делаешь, государь? Не молчи, молви иноземному гостю истину».
Но не дождался патриарх от царя признания.
– Пусть исполнится по-твоему, отечь, – смиренно согласился Никон, подавив сердечную бурю; он отвел от государе обиженный взгляд, погладил Макария по тонзурке на голове, как малое дитяти, поцеловал в эту коричневую, в веснушках, будто опаленную, старческую плешивую маковицу. – Ну и хитрец ты, господине, ну и проныра. Замучил мою душу и, немым притворясь, облукавил обоих великих государей разом, поймал меня в тихую минуту на доброе дело. Ну да ладно, сдаюся. За-ради праздника и последнего душегубца прости и помилуй.
Никон разлил на пробу из ковша по кубкам смородинового медку. Макарий отказался пригубить, пожаловался на усталость и немочь и боковыми сеньми, минуя Крестовую, покинул Дворец. И лишь закрылась за сирийцем дверь и остались великие государи наедине, друг против друга, разделенные столом, уставленным яствами, то сразу и потупили взоры, замолчали, будто языка лишились. И в мертвой тишине стал явственен многоголосый гул за стеною в Крестовой: там продолжалась гоститва, и многопировники, не ведая устали и не видя над собою надзора, с охотою предавались гульбе.
– Отец, прости, коли что не так, – сухим ломким голосом сказал государь. – Вот праздник вроде, а душа немотствует. Это не я супротив тебя восстал, а бес. Прости, батько, – снова повинился Алексей Михайлович.
– Бог простит. – В голове Никона гудело, будто битых три часа орал он в холодном амбаре. Не голова, а пустой котел-кашник.
– Да… худо, патриарх, пасешь свою паству. Бояре на тебя всяко грешат. Вот и отцы духовные разбрелися всяк по своим селитбам и детей своих продают.