Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
Тьма, пред которой очутилась Хиония, была пронизана сполохами, из провалища от горящего жупела подымался смрад на тыщи поприщ; Феодор из-за плеча послушницы заглянул в открывшуюся преисподнюю и в ужасе отшатнулся.
«... О, бедная ты моя, бедная. Одну посестрию кинул на Мезени на распутьи, и неуж и эту предам князю того света?»
Юродивый спешил к настоятелю спасать послушницу, кою принял в душу как посестрию. Отец Александр в своей келеице терпел крестные муки. Тускло мерцали лампадки, на единственном окне был задернут тяжелый шерстяной запон. Еще не старые, отглаженные теслом бревенчатые стены светились янтарно, напитанные внутренним неистраченным жаром. С порога заполошенный Феодор поначалу никого не разглядел. Как великан Самсон ослиною
...Но отчего так багров лицом монах Епифаний с Видань-острова? Юрод на мгновение смешался, затхлая скверна, разлитая по келье, стеснила дыхание. Словно бы в опочивальню к любодеице угодил ненароком, так пахло румянами, и белилами, и французскими водками. Такочки, бывало, смердило от дочери мезенского воеводы Цехановецкого, когда являлась на исповедь к чернцу, насурмленная и охиченная снадобьями, как египтянина Петерфита баба.
Возле ног настоятеля на низких стулках горбились две юницы в черном и попеременно утирали старцу ступни, омакивая губку в медный тазик. Феодор сразу признал Хионию и торопливо отвел взгляд.
– Чего истуканом, балда? Рассуди, блажной. Тут на кулачки пошло, – как иерихонская труба, загудел мирянин Ефимко Скобелев, наперсник старца, служивший в скиту за эконома. Смиренного человека один зловещий вид эконома повергал в священный трепет, как бы циклопа явил им Господь в устрашение и покорство. Ефимко по самые обочья зарос смолевой непролазной шерстью; глаза угольями, с красной искрою в зеницах, упрятаны на дно глубоких темных кладезей; рубаха камчатная без опояски, нараспах, выпирают из ворота ключицы, как лемеха; бурая шея лиственничным елуем, обвита кожаным гайтаном... Мохнач лесовой, потапыч, медведко дикой, сатана, а не Божия двуногая тварь. Ему человека похерить – что горшок каши съесть. Такому бы с шестопером на большой дороге гулять, а он возомнил себя учителем, притащился с семьею с Кенозера, младшую девку свою Епистолию устроил в стряпухи к старцу Александру: сейчас она умащивала настоятелю плюсны.
Такой лютого нрава шишига и надобен был старцу. Ефимко и народишко мигом обратал силою, приструнил, да и с ближних выселков и погостов притянул к скиту, столкнул с насиженных мест, обещая спасение. И вот в новую веру обращали православных, крестили пред распятым Учителем.
Сейчас Ефимку укрепляли с боков несколько седовласых старцев преклонных лет. На другой лавке, как пред судиями, в одиночестве сутулился рыхлый не по летам, с мягким добрым лицом отшельник Епифаний.
Скитские выживали монаха с острова, ибо доброй уловистой тоней два лета тому случайно завладел чернец и своею неуступчивостью гневил насельщиков. Теперь они строили отшельнику всякие козни, ежедень мешали молитвам старца. И уже в который раз приплыл Епифаний в скит, чтоб добиваться мира и согласия.
– Все снасти мало того что вытрясли и улов покрали, это ладно. Дак и снаряд рыболовный нарушили, как вавилонские бродники. Прихожу нынче, на! Рюжи на берегу приломаны. Опять, значит, мамай воевал. Что деется-то? – плакался Епифаний, надеясь сыскать от скитских
– Ты не праведник, да и мы не без греха. Не домогайся чего не дадено. Ты не Илия, да и я не Христос. Спрашивай у братии, – устало, едва размыкая губы, провещал настоятель и принакрыл зеницы выпуклыми сголуба веками: словно бы птица замгнула глаза. И голова старца надломленно упала на грудь. Вся братия вздохнула глубоко, с каким-то благоговейным чувством, и затихла, боясь нарушить покой Учителя. И юрод, примчавшийся в келью с невидимой сулицей, чтобы сокрушать демонов, тоже устыдился недавнего напрасного гнева. Но Ефимко нарушил молитвенную тишину.
– Ты дурак, – веско сказал он Епифанию. – Мы тебя приголубливаем. Давно зовем: поди к нам в общежитье. А ты, дурка, к православию спиною. Ты миру на пути встал. На чужие ловли сел, бродяга, да и надулся, как дождевой гриб.
– Я спрашивал. Я не своим изволом. Ты не клепли, слышь? Я по изволу прежнего настоятеля...
– У кого спрашивался, с тем и бражничай. А нам пути не заступай. Слышь, дурка? – Ефимко приподнялся, переступил поршнями, словно бы намерился всерьез надвинуться на супротивника и пригвоздать кулачищем к полу. Но и монах стоял на своем, не терял присутствия духа. Так они и набычились, сверля друг друга неуступчивым взором. Настоятель очнулся от дремы и вопросил медоточиво:
– Сам посуди, христовенький. Чего хочет мир, того желает сам Бог. А ты у меня крепости ищешь...
Феодор потерялся, не зная, чью сторону принять. У чужака с острова был младенческий, выцветший взгляд, все лицо посекновено частой сеткою морщин, и даже в приступе возмущения оно не теряло кротости и вопрошания. Знать, дивился Епифаний, как вот могут скитские братья по духу так низко пасть сердцем и неволить, казнить чернца, хотящего лишь покоя. Ведь не рыбных ловель они домогаются, не Видань-острова, но единого на весь мир еретического согласия, с коим Епифания и лютая казнь не примирит.
– Я не крепости ищу, а спасти вас хощу, проказники. От Никона смутителя затворились, прелестники, а в сором пали. – Епифаний повел вкруг себя рукою, вроде бы обнажая скопившиеся в скиту грехи. Старцы смутились, опустили взоры. И юродивый согласился с отшельником и собрался выступить вперед, объявить о явлении Богородицы. Но эконом прошипел:
– У, елдыга. Лезешь в занозу. Жить расхотелось? Иуда Искариот от зависти в петлю влез, и ты того ищешь?
– Ой, жалконькие мои, – рассмеялся отшельник, и лицо его разгладилось от морщин, и над скуфейкой воссиял серебряный венчик. – Вы не рядом, жалконькие, вы во мне. И уксус дадите испить, а я вас одно пожалею. Чего измыслили от диаволовой гордости?
– Пропинать его? – перебил Ефимко, обращаясь к Учителю.
Свешники в руках страдальца догорали, горячий воск капал на пальцы, остывал длинными сосулями, но старец терпел. Страстной урок на сегодня приканчивался, и отец Александр не уронил себя в глазах братии. Тело обвисло, сделалось жидким, как бы отекло к подочвам, и там, внизу, облеклось в свинцовые одежды. «Не-ет, я не жалконький, как толкует про меня червь навозный, – думал настоятель, воззрясь на богомольников. – Меня Спаситель пасет с престола и вельми доволен своим наместником. Каждая вопящая от гнета жилка моя есть ступенька лествицы в рай. А вам, тля и невзглядь, свалиться в преисподнюю и корчиться тамотки... И чего кричат, чего домогаются? – Настоятель недоумевающе смотрел на багровое лицо эконома и худо соображал просьбу. – Эких татаровей допустил до себя. Без сала взлезли. И хлебов моих возжелали, и моей жены».
Но напряг волю старец и, подавив раздражение, улыбнулся и рассмеялся:
– Чего тебе, воин?
– Гнать, говорю, проказника в батожье из Христова дома! Его бы в смолу омакнуть, да после в перье, – придумывал казни лютый эконом. Вот заявились в скит сторонние люди и тихомолком перехватывают у Ефимки власть, злодеи.
– Не Божий то дом, а притон, кабак. А не то и вертеп! – возмущенно воскликнул Епифаний и огляделся, ища поддержки. – Ночами-то черти по вашей крыше свадебки играют. Из трубы да в трубу. Ратями...