Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
Ествяный дух проник и в новые покои, и от сытного запаха, от теплых волн ожил патриарх и каким-то ублаженным, светлым взглядом обвел Комнату, в коей предстояло отныне жить, и не душою, но тайным, в глубине плоти сохраненным чувством вдруг понял, что этот Дом его, и ничей более. Скитник, келейник, пустынножитель, он, оказывается, мечтал все эти годы о своем Доме: и морошечного цвета скобленые стены с полицами, уставленными образами, и скользкая перламутровая столешня, выложенная в шахмат, кою он задумчиво оглаживал ладонью, отвлекли от смутных предчувствий. Уже как хозяин, он ступисто миновал кельи, строго проглядывая весь чин, проверяя, так ли ладно, как замыслил хозяин, уставлено житье. Вдоль стен придвинуты широкие дубовые лавки под суконными полавошниками, в углах поставцы с дорогою посудою, уборами и разной ларечной кузнею, крестами и с судовой казною; были шафы с полками и выдвижными ящиками, где хранилось белье, помещалась бумага, писчий снаряд, рукописные и печатные
А Никону было чем похвалиться: множество псалтирей, часовников, миней, священных хартий, доставленных для справки Арсением Сухановым с Афона, стояли на полицах; были тут и веницейского, и римского, и греческого печатания книги, польские и парижские ведомости, древние риторики и филозопии, и богословские поучения восточных златоустов, куранты и сказки из мировой жизни, а всего с любовью и ухожестью хранилось в шафах и на вислых полках более тыщи книг в столбцах и свитках, в телячьей коже и деревянных досках, битых от старости жучком и тленом, со страницами, тронутыми по кромке шафранно-желтым пожаром, ссохшихся пожухлых пергаментов и берестяных грамот.
А еще заполняли собою Комнату резные шкатуны из слоновой и рыбьей кости и дубовые кованые подголовники с тайными замками, полные золотой монеты, ларцы и пульпеты для богатых даров от архиреев, и знати, и прихожан. Жизнь вроде бы проходит быстро, но течет медленно, чтобы успел устать, и даже за столь короткие годы патриаршества, оказывается, собралось истиха столько вещей, что, привыкнувши к ним, после и вовсе забыл о многих, не подозревая их присутствие возле себя. И только переезд или смерть обнаруживают весь скоп утвари и богатств, вроде бы столь необходимых в быту, но таких лишних, когда собрался на тот свет. Лишь белый саван, сандалии, нательный крестик и заупокойная молитва уплывают с тобою в мир иной, и в последние минуты с нескрываемым удивлением озирая нажитое, ты вдруг с облегчением чувствуешь полную свободу от него...
Солнце на лето, зима на мороз. Передний угол гулко крякнул от мороза, закуржавленные окна с порошками, полными воды, уже сине замглели. Декабрьский денек с воробьиный поскок. Давно ли развиднелось, а уж и к ночи поворот. Прощальной робкой желтизной наскоро тронуло узорные от инея стеколки, сумерки в кельях сразу стали гуще, жарче затеплились свечи: в широко отпахнутые двери, опушенные синим сукном, струился терпкий от ладана и свеч воздух, колыхая кисейные полога, будто кто таился там. Никон собрался было дунуть в свист серебряный, чтобы позвать келейника: пора сряжатися к гостевому столу – и сразу забыл о намерении. Кряхтя, стянул сапожонки с наводяневших ног, в горностаевых чулочках прошелся по натертому вощанкою полу, с радостью впитывая древесное тепло и не ощущая ни одной заусеницы. Плахи не поддались под грузным телом, не скрипнули, ладно пригнанные тороватой плотницкой рукой и углаженные теслом. Эх, как славно, однако, когда покои новые да уряжены по твоему норову, да когда первым вступил в них с охранного молитвой, с любовью вдыхая запах кадильницы, оставленный после освящения, да когда всякой нежити положен предел за порогом хором.
И не суеверно Никону, что пожелал поставить патриарший Дворец на месте несчастливых царевоборисовских палат, а тень государя-доброхота, решившего осчастливить русский люд, бессонно скитается меж Кремлевских стен, отыскивая могилу несчастного убиенного сына. Перенял Годунов царскую власть из меркнущих наследных рук, но не удержал в горсти: знать, обманулся сердешный в Господевых посулах, полагая их за дозволение. Но лишь попустил Господь и вскоре же отказал в Своей милости.
Оле! Не так ли и со мною станется? – мелькнула мысль, и Никон усмехнулся над внезапной тревогой. – Пусть клеплют, что я самозванец, что самоволкой воссел на государеву стулку, восхитил чужую честь. Пусть точат ножи на бывшего волдемановского мужика, ибо я давно никого не боюся, кроме Господа нашего, и не труждаюсь ухапливать корыстно то, что усердно сбираю для матери-церкви. Это я строю монастыри, книгам даю простору и извожу скверну из них, это я отдаю в учение пастырей многих и церкви Христовой вручил верный посох и надежу в пути. Пошатнулась церковь, а я подпер, как повелел Спаситель, подставил плечо, не дрогнув. Я не Гришка Отрепьев, нет-нет. Но я чернец вековечный и не держуся за стулку, чтобы вкусно есть и сладко пить. Утесните лишь, возьму ключку подпиральную – и только знали меня.
Боже, Боже... Давно ли за радость почитал житнюю горбушку, густо посыпанную солью, и, запив смиренный кус родниковой водою, с трепетной ревностью пел стихиры пред образом Богородицы посреди глубокой ночи, один на весь белый свет, и лишь волки тягучим подвывом нарушали его уединение. И ведь как счастлив он был тогда.
Никон прошел в опочивальню, отстранясь, от порога оглядел всю, богато уставленную, чужую, словно бы боялся прикоснуться к ореховой резной кровати с шатром. Небо кроено из голубой камки, завесы камчатные с бахромою, в головах и в ногах ложа золотные застенки. По-царски богатая спаленка, уряжена не по-монашьи, вся подперта соблазнами. Эй, Никон, не страшись: что за вера твоя, ежели боится она пасть от малого искуса.
Патриарх решился и упруго воткнул кулак в двуспальную пуховую постелю с полотняной полосатой наволокой, пахнущей морозом, и зеленым одеялом из кизылбашского шелка, набитым лебяжьим пером. А помедлив, обреченно взошел по приступным колодкам, обитым червчатым сафьяном, и осторожно присел на край кровати.
И вдруг улыбнулся, довольный собою, внушительно погрозил невидимому супротивнику и гордовато приосанился.
Воистину искренен бывает человек лишь наодинку.
Глава вторая
1
Сидя на высокой постели и плотно уставя утомленные плюсны на приставной колоде, Никон, как с престола, позвал келейного служку в серебряный заливистый свист. Пора собираться к столу. Двое дён у патриарха во Дворце кушанья не было и ествы не держано, и вся челядь, невольно постясь, кормилась косым пирогом с горохом. Как славно, однако: еда остойчивая, да и с музыкой. Помните, грешники: держите утробу в нуже и обретете славу при сей жизни.
Пока Шушера, лоснясь жарким тугим лицом, доставал из шафа тонкое белье и святительское облачение, Никон, как надломленный, вдруг сронил голову в колени и забылся тонким сном. Долгие ночные бдения и великана оборют. И причудились ему плохо намятая, бродная дорога с рыжими пролысинами санной колеи и крохотная ветхая часовенка осторонь, на мыске лесной гривы, давно позабытая всеми, с прохудившейся кровлей. До чего же памятна глазу сия обитель, словно бы вчера лишь покинул ее! каждая кровинка тут вскрикнула, узнавая храмину; и запирая от волнения сердце, кинулся Никон непотревоженной целиною, как сохатый, вспахивая глубокую борозду. Путались ноги в полах долгого шубняка, проваливались по самые рассохи: Никон часто запинался и нырял в забой, руками вперед, выдирая из снегу голову, чтобы не захлебнуться. Но не диво ли? чем настырнее тянулся Никон к сиротской храмине, тем дальше отступала она за сосновый обмысок. Тут ошпарило лицо морозной сечкой, Никон зажмурился, охнул от боли – и очнулся. Правая щека горела терпко, словно бы нахлестанная метелью.
Очнулся, как бы и не спал; виновато взглянул на Шушеру, не заметил ли тот батькиной слабины. Служка копался в рундуке, и его широкая спина, туго перепоясанная кожаным ремнем, была уважлива и послушна. В чреве ценинной печи выл ветер, с жалобою укладывался на ночевую. Опять уж кой день вьет поносуха, ей невмочно терпеть до февраля, и вот она проснулась в декабрьских сутемках, засыпая снегами Москву. Ой, бродно и трудно попадать нынче гостям на патриарший стол, да ежли кто с дальних окраинных слобод, из Скородома, иль из Спасского монастыря, иль с Божедомки. Чтоб угодить к стерляжьей ухе и к просольному семужьему пирогу, и не такие муки перетерпишь. А нынче много званых к обеду: бояре и духовные власти, соборяне и городские чины, стрелецкие головы и полуголовы, гости и сотские черных слобод; почитай, трапеза на всю престольную, и только прислушайся сторожким ухом и уловишь сразу, как тоскливый плач пурги перебарывает дворцовая сутолока. А патриаршьи службы туго забиты всяким чиновным людом, что живет в архирейском доме и исправно ведет многожилый корабль по житейской пучине. Несут службу архирейские бояре, выбранные из старинных родов, и дьяки, десятильники, тиуны, праветчики, стольники, кравчие, конюшие, дети боярские и домовая прислуга, ремественники и ключники. И самый незаметный челядинник тоже ждет праздничного стола, ибо у хлеба не без крох; широк натурою в этот день патриарх и, конечно, прикажет дворецкому выдать по две чарки вина горячего, да меду белого, да по ковшу пива выкислого. И что не съедено будет из подач, все со стола и с кухни пойдет в еству дворцовой прислуге.
...Вот и сон в руку: попадают, сердешные, на пир к святителю, торопятся, как бы успеть в церковь заповеданную. А кто с душою, уловленной дьяволом, иль с поклепом и тайным умыслом на отца отцев да со лжою на сердце, тем николи не добрести до венца православного, ибо я, Никон, есть явленный образ самого Христа, и кто истинно, без лукавства, приклонится ко мне, тот и спасется в будущие веки.
Шушера не решался потревожить патриарха и терпеливо выжидал, перебирая на конике у порога разложенные святительские одежды. Тут были и порты праздничные из темно-синего английского сукна, и зипун, алый, шелковый, с золотными дутыми путвицами, да мантия из зеленого рытого узорчатого бархата со скрижалями, да белый клобук из камки с крестом на маковице из жемчуга и диамантов, и двурогий сандальный посох с шестью золочеными яблоками.