Расколотый Запад
Шрифт:
Следует ли отличать терроризм от обычного преступления и других форм насилия?
Да и нет. С точки зрения морали для террористического акта — не важно, какими мотивами он вызван и в какой ситуации совершен, — нет прощения. Ничто не убедит нас признать жизнь и страдания других людей всего лишь средством ради достижения произвольно выбранных целей. Всякое убийство — это слишком много для достижения любой цели. Однако с исторической точки зрения терроризм в других контекстах предстает как преступление, с которым имел дело уголовный суд. Терроризм заслуживает иного интереса со стороны общества, чем частное происшествие, и требует другого вида анализа, чем, скажем, убийство из ревности. Если бы дело обстояло иначе, наверное, не было бы и этого интервью. Различие между политическим террором и обычным преступлением видно очень ясно в период смены политических режимов, когда бывшие террористы приходят к власти и превращаются в представителей интересов своей страны. Правда, на такое превращение политического облика могут рассчитывать лишь те террористы, которые в принципе реалистически отстаивали разумные политические цели; их криминальным действиям, по крайней мере ретроспективно, можно придать известную легитимность, как направленным на преодоление очевидно несправедливой
Не думаете ли вы, что это событие следует интерпретировать как объявление войны?
Даже если исходить из того, что термин «война» более понятен, а с моральной точки зрения и менее уязвим, чем «крестовый поход», я считаю решение Буша о начале «войны против терроризма» серьезной ошибкой — как в нормативном, так и в прагматическом отношении. С нормативной точки зрения он возвысил этих преступников до своих военных противников; с прагматической точки зрения вряд ли можно вести войну с трудно распознаваемой «сетью», если мы хотим сохранить за словом «война» какой-то определенный смысл.
Если верно утверждение, что Запад, контактируя с другими культурами, должен быть более восприимчивым и самокритичным, — как это осуществить на практике? Вы говорите в этой связи о «переводе», о поиске некоего «общего языка». Что под этим подразумевается?
После 11 сентября мне часто задавали вопрос: разве это проявление насилия не сводит на нет всю мою концепцию ориентированных на здравый смысл и рассудок действий, развитую мною в «Теории коммуникативного действия»? Общеизвестно, что в нашем мирном и состоятельном европейском сообществе мы тоже живем рядом со структурированным насилием, в известной степени ставшим привычным. Это насилие социального неравенства и унизительной дискриминации, обнищания и маргинализации. Именно потому что наши социальные отношения пронизаны насилием, стратегическими установками и манипуляциями, мы не должны забывать о двух других моментах. С одной стороны, практика нашей повседневной совместной жизни выстраивается на солидной основе общих фоновых убеждений, культурных самоочевидностей и взаимных ожиданий. Здесь — в общественном пространстве более или менее полных оснований — происходит координация наших действий в привычных языковых играх, во взаимно заявленных и по меньшей мере имплицитно признанных претензиях на значимость. С другой стороны, поэтому возникают конфликты, которые, если их последствия достаточно болезненны, заканчиваются у психотерапевта или в суде, конфликты из-за нарушения коммуникации, из-за превратного понимания и непонимания, неискренности и обмана. Спираль насилия начинается со спирали нарушенной коммуникации, что — через спираль взаимного неконтролируемого недоверия — и ведет к краху коммуникации. Но если насилие начинается с нарушения коммуникации, то после того, как оно произошло, можно выяснить, что пошло вкривь и вкось, а что должно быть исправлено.
Данное тривиальное понимание можно перенести и на те конфликты, о которых вы говорите. Это более сложная ситуация, потому что различные нации, жизненные формы и культуры изначально удалены друг от друга, они чужие по отношению друг к другу. И встречаются они не как «товарищи» или «члены», которые — в семье или в повседневности — чувствуют себя отчужденными друг от друга только вследствие систематически искаженной коммуникации. В международном общении среда права, обуздывающего насилие, играет сравнительно незначительную роль. А в межкультурных отношениях право в лучшем случае создает институциональные рамки для формальных попыток понимания, например для Венской конференции ООН по правам человека. Такие формальные встречи (как ни важен межкультурный дискурс о спорных трактовках прав человека, проводимый на многих уровнях) не могут одни прервать спираль образования стереотипов. Раскрепощение менталитета происходит прежде всего благодаря либерализации отношений, объективному освобождению от прессинга и страха. В повседневной коммуникативной практике должны быть созданы возможности для формирования капитала доверия. Только при этом условии реальным станет действенное просвещение в СМИ, школах и семьях. Оно должно быть также привязано к предпосылкам собственной политической культуры [населения].
Для нас самих в этой связи важен способ нашего нормативного самовыражения по сравнению с другими культурами. Анализируя собственный образ, Запад мог бы, например, узнать, что он должен изменить в своей политике, если он хотел бы по-прежнему играть роль цивилизующей, формирующей мир силы. Без политического обуздания не имеющего границ капитализма гибельной стратификации мирового общества не преодолеть. Диспропорциональную динамику развития мировой экономики необходимо было бы по крайней мере сбалансировать в ее деструктивных последствиях — я подразумеваю вырождение и обнищание целых регионов и континентов. Дело не только в дискриминации, оскорблении и унижении других культур. Тема «борьба культур» («Kampf der Kulturen») часто оказывается покрывалом, за которым скрываются веские материальные интересы Запада (например, приоритетно распоряжаться нефтяными месторождениями и обеспечивать энергетические потоки).
Тогда неизбежен вопрос: подходит ли вообще модель диалога для межкультурного общения и обмена? Разве [говоря о культуре] мы не имеем в виду только собственные понятия, в которых мы присягаем на верность идее общности культур?
Длительное деконструктивистское подозрительное отношение к европоцентристским пристрастиям провоцирует встречный вопрос: почему герменевтическая модель понимания, обретаемая в повседневном общении, со времен Гумбольдта развитая и методологически в качестве приема анализа текстов, неожиданно дает сбой, если мы выходим за границы своей культуры, собственных жизненных форм и традиций? В любом случае интерпретация должна преодолеть дистанцию между пред-пониманием как с одной, так и с другой стороны. И неважно, что разделяет — культурная или пространственно-временная дистанция, большие или малые семантические различия. Все интерпретации — это переводы in nuce [10] . Нужно не раз прочитать Дэвидсона, чтобы понять: идею понятийной схемы, которая конституируется в пространстве многих миров, нельзя помыслить как непротиворечивую. При помощи аргументов Гадамера тоже можно показать, что идея замкнутого в себе универсума значений, который несоизмерим
10
Букв. — в орехе; сжато, вкратце (итал.).
Такая герменевтическая модель объясняет, почему усилия понять могут быть успешными лишь в том случае, если они предпринимаются в ситуации симметричных условий для взаимного признания и освоения перспектив. Доброе намерение [для диалога] и отсутствие демонстративного насилия — хорошие вспомогательные средства, но их недостаточно. Если не сложилась структура коммуникативной ситуации, свободной от искажений и латентного присутствия власти, результаты коммуникативного процесса всегда вызывают подозрение — наверное, все-таки была уплачена какая-то пошлина. Конечно, в селективности, способности расширять границы и в вынужденности исправлять толкования по большей части обнаруживаются лишь неизбежные ошибки конечного духа. Но часто все это неотделимо от той слепоты, которая присуща интерпретации вследствие не до конца стершихся следов, напоминающих о насильственной ассимиляции по принципу сильнейшего. Поскольку коммуникация всегда несет в себе двойственность, она есть выражение скрытого насилия. Но если коммуникацию в этом описании онтологизируют, если видят в ней «не что иное, как» насилие, то не осознают существенного: только в телосе (Telos) понимания (и только в нашей ориентации на достижение этой цели) реально присутствует критическая сила, которая может сломить насилие, не порождая его новых форм.
Глобализация подвела нас к необходимости переосмыслить такое понятие международного права, как суверенитет. Какой видите вы роль международных организаций? Играет ли в нынешних условиях космополитизм, одна из центральных идей Просвещения, все еще полезную роль?
Экзистенциалистский тезис Карла Шмитта, который считал, что политика исчерпывается в самоутверждении одной коллективной идентичности против других подобных коллективных идентичностей, я оцениваю как ошибочный, а с учетом его практических следствий — как опасный. Эта онтологизация отношения друг — враг внушает следующую мысль: попытки сделать отношения между субъектами международного права справедливыми в глобальном масштабе на самом деле являются только универсалистским прикрытием собственных партикулярных интересов. Нельзя забывать и о том, что тоталитарные режимы XX века с жестокостью их массового политического криминала неслыханным образом опровергли презумпцию невиновности классического международного права. В силу исторических обстоятельств мы уже достаточно долго находимся в состоянии перехода от классического международного права к тому, что Кант предвосхитил как состояние всемирного гражданства. Это реальность, и я не вижу разумной альтернативы такому развитию — также и с нормативных позиций. Нельзя скрывать, конечно, и оборотной стороны. Все отчетливее проявляется двойственность этого переходного состояния; она обнаружилась после окончания Второй мировой войны на военных трибуналах в Нюрнберге и Токио, со времени образования ООН и принятия Декларации о правах человека, в активной политической практике по защите прав человека после окончания «холодной войны», в спорной натовской интервенции на территорию Косово и теперь — с момента объявления войны против международного терроризма.
На одной стороне — идея общности различных народов, которая преодолевает «естественное состояние» [вражды] между государствами, действенно ограничивая возможность агрессивных войн. В рамках этой установки геноцид и преступления против человечности рассматриваются как уголовные преступления, нарушение прав человека наказывается; соответственно ООН и ее структуры приобретают новые институциональные формы. Гаагский трибунал выдвинул обвинение против Милошевича — в прошлом главы государства. Высшие судейские чины Великобритании практически высказались за выдачу Пиночета — диктатора, известного своими преступлениями. Совершенствуется организация международного трибунала ООН. Принцип невмешательства во внутренние дела суверенных государств не является безусловным. Решением Совета Безопасности [ООН] иракскому правительству позволено свободно распоряжаться собственным воздушным пространством. «Голубые каски» гарантируют защиту правительству в Кабуле, пришедшему к власти после свержения режима талибов. Македония, находившаяся на грани гражданской войны, под давлением Европейского союза идет навстречу требованиям албанского меньшинства.
С другой стороны — сознание, что ООН часто не более чем «бумажный тигр», бюрократическая структура. Ее практика увязана с интересами сотрудничества великих держав. С 1989 года Совет Безопасности смог обеспечить декларированные принципы мирового сообщества лишь очень выборочно. Часто силы ООН не в состоянии выполнить взятые на себя обязательства, как показывает, например, трагедия в Сребренице. И если (как в ситуации косовского конфликта) Совет Безопасности заблокирован в своих решениях, а вместо него действует без мандата региональный союз типа НАТО, то налицо фатальные случаи насилия, которое разворачивается где-то в пространстве между легитимным, но слабым авторитетом мирового сообщества и эффективностью военных действий национальных государств, преследующих собственные интересы.