Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
Зачем-то, на взрослом серьезе, стала она цитировать ему саморазоблачительного убийцу-Ленина, и рассказывать, как революционный поэт Демьян Бедный обливал бензином и поджигал труп только что расстрелянной при нем в Кремле Фанни Каплан, но потом, однако (поэт все-таки, едрёныть), Бедный упал на пол в коматозе.
– Я так много, как ты, не читал про это. Тебе виднее, – заключил Семен – и сменил тему.
Было ему (как он тут же с энтузиазмом доложил) двадцать четыре года, он успел побывать в армии, а после армии поступил на факультет журналистики университета (факультет, который Семен называл не иначе как «факом»: поступил
В арбатских переулках завел ее Семен к старинному домику с фривольными барельефами русских писателей, забавляющихся не то с музами, не то с девицами легкого поведения (домику, давно уже Крутаковым иронично, мельком, ей, на бегу, после какой-то его встречи поблизости, показанному), который Семен, видимо, оговорившись, а может по невежественности, с восторгом назвал не «доходным», а «публичным» домом. И самым симпатичным на барельефе, конечно же, был воротящий от всего этого писательского борделя нос Гоголь.
И тут же, позвонив кому-то из автомата, Семен пригласил ее в гости к друзьям, жившим здесь же, на Старом Арбате, – и с неким не очень понравившимся ей по интонации восторгом сообщил Елене, уже на лестнице, что муж в этой паре молодоженов, в гости к которой они идут – сын знаменитой актрисы. «Вот уж мельче чина в жизни нету, чем чин чьих-нибудь сыночков и дочек…» – молча затосковала Елена.
После неинтересных, молчаливых, унылых посиделок в богатой, нафаршированной видаком, музыкальным центром и заграничными шмотками квартире (молодая жена с симпатичной кукольной мордочкой, и вся гибкая, как танцовщица, и с милым разварным старомодным именем: Варвара – всё спрашивала, чем же их накормить – а блёклый, пухлый, рыхлый, с глазами пьяницы молодой муж всё пытался вверх тормашками всунуть кассету в шарповский дабл – а потом, перевернув, зачем-то врубил на полную громкость диско – так что возможность разговоров отвяла), на пороге уже, провожая их, хозяйка квартиры с широчайшей улыбкой спросила:
– Так вы придете в субботу? У нас будет парти! Приходите оба!
И так бы и ушла Елена домой со странным, опустошительным чувством зря растранжиренного вечера – растранжиренного на не понятно откуда и зачем взявшегося человека.
– Стиль вааще не зависит от богатства, от количества денег! – все на той же, энтузиастской ноте, на которой говорил абсолютно обо всем, суча рукой в воздухе, родил Семен очередной свежайший трюизм, едва вышли из подъезда. – Вкус! Важен только вкус! Вот меня, например…
Долгий, жаркий вечер тянулся, с асфальтовым шарканьем, по переулкам. Перешли Новый Арбат. Нырнули в Молчановку. Дошаркали до Сытинского.
Елена уже уплывала от тяжести находиться вот уже часа три рядом с чужим человеком – и от странного напряжения, которое она при этом чувствовала, от необходимости как-то «вести себя».
– Вот меня, например, одевает моя мама – она архитектор… Моя мама ваащее…
Елена уже выпускала вниманием, от усталости, целые гигантские планктоны его фраз, глазея на закатную сверкающую пунцовость верхних окон некрасивого высокого советского кирпичного дома.
– Когда моя мама ездит к моему батюшке… – договаривал Семен какой-то очередной анекдот из семейной жизни.
– А твой отец отдельно от вас живет? – рассеянно-бестактно спросила Елена.
– А я своего отца не знаю. Мать с ним рассталась до моего рождения. Я говорил о своем батюшке, о священнике,
Елена как будто разом вынырнула из омута сна на ходу:
– А когда ты крестился? Ты ходишь в церковь? – и в эту секунду все знакомство с Семеном, и вся эта прогулка – показались ей судьбой.
А на следующий день обиженный Дьюрька позвонил ей и заявил, что «в журналистике разочаровался», и в школу юного журналиста «где преподают такие пустоголовые идиоты, как Семен» ходить больше никогда не будет – и переходит в университетскую же школу юного экономиста.
А еще через день Елене перезвонил (из телефонного автомата прямо от университета – что, почему-то, взволновало ее) Семен и позвал ее со своей университетской, четверокурсной, группой на выставку какого-то неизвестного скульптора, в маленьком выставочном зальце почти на окраине.
Штук десять однокурсников Семена ждали опаздывающих, гуртом сидя на толстенной, вытянутой вдоль канавки из земли, теплой (с зачаточными одуванчиками под ней) отопительной трубе (зады у всех оказались тут же белыми). И Семен, скривив рот, курил, а потом, держа сигарету как флагшток, каркающими какими-то криками ликовал по поводу «забугорных» черных очков на носике подоспевшей маленькой деловитой однокурсницы.
А в гостеприимно распахнувшем чуть позже двери перед ними скульпторе Елена тут же с ужасом опознала неприятного перестарка, который давеча нагло кадрился к ней и к Ане в очереди за кофе в центральном доме художника, во время одной из международных выставок (и не отлипал до той самой секунды, пока Анюта, с кроткой лингвистической точностью, не объяснила буквально «товарищу», куда ему нужно пройти).
И во время дурацкого, кружком, студенческого обсуждения работ скульптора (фигуры женщин, сплошняком обклеенные как будто их же густым подмышечным мехом), Семен, заискивающе глядя на скульптора, заявил, что его скульптуры хочется погладить как домашних зверьков. А Елена мстительно возразила, что эти меховые женщины скорее смахивают на эсхатологических персонажей Босха.
И в метро – в тот момент, когда поезд, на этой редкой ветке, вырвался ненадолго вверх, в солнечные, расплавленные от блистающего света, наземные колеи, Елена сидела на клеёнчатом порезанном сидении напротив Семена, который то и дело вскакивал, хватался за вертикальную держалку, и, кривя губы и корча как-то специально складки вокруг носа и губ, и морщиня лоб, пересказывал то одному, то другому однокурснику уже раз слышанные ею хохмы – неизменно при этом краем глаза посматривая – ровно на секунду – на нее.
И, глядя на яркие блики на сухопаром лице Семена (пинг-понг солнца меж вагонными стеклами) и тайком разглядывая эту экспрессивную, как будто бы он за что-то глубоко переживает, трагически-выразительную его мимику (ничем семантически в его фиглярской речи, увы, не подкрепляемую), Елена, вопреки всем явным противопоказаниям – по загадочной для нее же самой причине – чудовищно, несказанно, до спазмов в солнечном сплетении, волновалась, и почему-то все время внутренне как будто чего-то ожидала от него. От странного волнения Елена дышать не могла уже, – и когда двери вагона открылись – на ближайшей же, над землей еще, солнцем залитой платформе, – Елена быстро встала, и скороговоркой пробормотав Семену про забытые дела, выбежала из поезда раньше, чем он успел что-то спросить – и позже, чем он успел бы выйти вместе с ней.