Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
На узкой зеленой лавке без спинки так не удобно было сидеть – но все сразу забывалось, как только вплывала глазами в текст. Легкими трепетными кастаньетными жестами тревожилась перед глазами гипюровая занавесь зелени берез – вывязанная с такой удивительной детальностью, что, казалось, это небесный фон – изумрудный, – а мелкие ввязки листьев, сквозь него просвечивающие – голубые. Да и вообще, казалось, что можно каждый листок рассмотреть в отдельности – вот только оторвать бы взгляд от книги дольше, чем на сотую долю секунды за раз – что, в свою очередь, было не очень реально. Две молодые женщины с беззвучными детьми в колясках, зайдя, как и она, в глушь рощицы, стоя и неслышно болтая друг с другом (из-за отсутствия звуков казалось что они утопли в этом легком, как море, как сбрасывающая
Через три дня изумрудная анестезия выдохлась. В муках героев перелистываемых страниц стали мерещиться ее муки с Семеном, в нелепице коктейля лиц на улицах – его лицо. Всё, всё, даже самые жалкие его черты, даже его шаркающее «ш», даже его мелкие скверные зубы, зачерненные сигаретной сажей, даже металлический запах курева из его рта – вновь превратились в невидимые рифы в воздухе, ранящие ее, и одновременно манящие. Елена вновь заперлась от наваждения дома, закрыв дверь на задвижку, велев матери не стучаться и не пиликать на нервах – и вновь, без слез, без книг, без мыслей, легла умирать. Жало вошло в самую плоть сердца. Боль была нестерпимая. Спустя двое суток, когда она ничего уже даже и есть не могла, да с трудом и рукой пошевелить могла, Елена, ощутив под вечер, что хуже уже быть не может, решилась рискнуть испробовать Крутаковское противоядие.
– Алё, Семен, – выпалила она быстро в трубку, чтобы не успеть самой себя испугаться. – Мне нужно поговорить с тобой срочно…
– Как делишки? – непрокисшим, как будто в холодильнике пролежавшим все время с момента их первой в жизни встречи тоном осведомился Семен.
– Мне нужно срочно поговорить с тобой, – стараясь не вслушиваться и не вчувствоваться в говорящее чудовище на том конце трубки, выговорила Елена, по Крутаковскому букварю. – Можно я приеду завтра, когда ты свободен? На полчаса буквально?
– А я завтра не могу! Я на свадьбу к одним моим замечуятельным друзьям еду! – А ты не пропадай, звони…
Елена упала обратно на смертное ложе и, без единой попытки выжить, уставилась в скорлупу трещины в потолке. Боль, которая заполняла ее всю, вынести было уже не по человеческим силам. «Я больше не выдержу ни одного дня, – тихо сказала она вслух. – Если все не выяснится завтра – то я просто умру». И тут – что-то как будто сдвинулось внутри – и, так же лежа пластом под белым потолком – Елена вдруг в первый раз в жизни начала истошно, лично, молиться, с дикой, безумной, рыдающей, с краю жизни срывающейся, предельно конкретно и абсолютно персонально обращенной просьбой:
– Господи! Пожалуйста, сделай так, чтобы он перезвонил! Я не могу больше! Я не вынесу этого! Прости, у меня нет больше сил – я сломалась. Пожалуйста, сделай так, чтобы он перезвонил! Я не выживу больше ни дня в этой боли. Разреши все так, как Тебе, Господи, угодно – но пусть он перезвонит сейчас и мы встретимся завтра. Я всё предаю Тебе, Господи.
Ей казалось, что даже белый потолок, подпираемый ее отчаянным, яростным взглядом и молитвенной просьбой, стал отодвигаться вверх.
Через секунду раздался звонок.
– Я подумал-подумал: а я ведь вовсе не хочу идти на свадьбу к этим своим друзьям! Да, в любое удобное для тебя время… – с ужасающей простотой вымолвил Семен ангелами навеянный ответ.
Елена, громко разрыдавшись, вынеслась из комнаты в ванну, сбив по пути мать, уронившую на пол тарелку с котлетами, которые, партизански приготовив, несла ей под дверь, чтобы попробовать соблазнить запахом поесть. Запершись в ванной, Елена рыдала, согнувшись над раковиной – словно ручьи слез могли стечь, чтобы не затопить весь дом, именно в раковину – и, время от времени восклоняла голову вверх – видя в зеркале свое абсолютно счастливое, хоть и зареванное, лицо – и счастье, которым светились абсолютно святыми казавшиеся сейчас (так, что она даже себя не узнавала в зеркале) яркие мокрые глаза – адресовано было не Семену.
– Ленка,
Когда Елена открыла дверь и со все еще струящимися потоками слез встала на порожке ванной, ей показалось, что мир, взмытый этими ее слезами, вмиг стал другим – и она – другая.
– Все теперь будет хорошо, мамочка, все теперь будет хорошо! У меня не горе, а счастье, мамочка! – плакала она взахлеб, обняв мать, стоявшую, разведя руки, посреди разбросанных по паркету котлет, – и вот уже – влёт в комнату и подлёт к окну – за которым все вдруг стало невыносимо ярким, красивым до слез – если бы они еще в глазах оставались – ярким настолько, как будто мир создан в эту минуту.
Странным образом, Елена так доверилась чувству, что все решится наилучшим образом, что даже не отрепетировала никаких слов – и все полчаса, которые строго отвела себе (пока Семен, паясничая на своей кухне, как обычно, пересказывал какие-то факультетские сплетни – даже не поинтересовавшись, что за разговор был у нее к нему – и радостно сообщал, что мать уехала в какие-то дальние гости), – она промолчала. Через полчаса Елена встала, и сказав: «Ну, мне пора теперь», – быстро прошагав по бесконечному коридору – и сбившись в закидках замка всего-то один раз, отперла дверь и вышла на широкую квадратную гулкую лестничную площадку со следами осыпавшегося мела по углам. Семен, поспевший за ней, остановился, ухмыляясь в дверях – все еще расслабленно не понимая, что происходит.
Но как только Елена – молясь уже только о том, чтобы не навернуться тут при нем, когда будет спускаться с лестницы – взялась за край перил, Семен, кажется по какому-то захлопывающемуся полю вокруг нее, почувствовал, видимо, постфактум, что это – был последний ее приезд, что уходит она, чтобы никогда больше его не видеть, – и выбежал за ней на лестничную клетку:
– Малыш, малыш, – затрепетал Семен руками вокруг ее тела. – Я не хочу чтобы ты так уходила…
Умудрившись как-то на своих тапочках, шаг за шагом, полудовести-полудонести упиравшуюся и отнекивавшуюся Елену до своей комнаты, Семен с энтузиазмом попытался взять реванш. Елена, оторопев и опять начисто потеряв возможность произнести какие-либо серьезные слова (и поняв, какую чудовищную ошибку совершила: не сказав все сразу, а понадеявшись на внутреннюю, предполагающую наличие этого внутреннего и в другом человеке, формулу «и так все понятно»), – повторяла его объятия каким-то грустным разбитым зеркалом. Грустнее всего было пытаться запечатлеть миг, когда настоящее становится прошлым. Опрокидывание песочных часов. Мгновенья врезаются в память. Как странно, – думала Елена, – вот почему нельзя этот миг, столь неприличное количество раз уже между нами отрепетированный, поставить на паузу – почему нельзя что-то изменить в этих его как будто бы на магнитофонную ленту записанных движениях – ведь скоро – совсем скоро – Семен, это его лицо с болезненно наморщившимися складками вокруг носа и рта – станет прошлым – именно потому что в настоящем он ничего не исправит, ничего важного не скажет, – как будто видя себя со стороны, как будто выйдя, от ужаса, на секундочку из своего тела, думала Елена – чувствуя абсолютную беспомощность что-либо изменить.
И, не вытерпев (в тот момент когда Семен, которому явно казалось, что он в миге от достижения цели, начал настырничать в ласках и активно допытываться ответа почему же «нет»), Елена, ужасаясь звуку своих слов, ответила:
– Я люблю тебя, – будучи вполне уверенной, что этим все сказано – и что это – ответ.
– Так чего ж ты тогда? – отвратным залихватским голоском переспросил Семен.
Елена вскочила и отошла к окну.
Семен, поняв, что это окончательное «нет», закурил, и через минуту, стоя за невидимым, но не проходимым валом, воздухом возведенным вокруг нее, спокойно и цинично сказал: