Расплетая радугу. Наука, заблуждения и потребность изумляться
Шрифт:
Совершенно иную угрозу для восприимчивости людей к науке представляет собой популяризаторское “опрофанивание”. Движение “За понимание науки обществом”, которое развернулось в Америке в ответ на начавшуюся триумфальными успехами Советского Союза космическую гонку (а сегодня – по крайней мере, в Британии – стимулируется тревогой по поводу резкого спада числа абитуриентов на естественно-научных факультетах), становится все более “популистским”. Всевозможные “недели науки” и научные двухнедельные мероприятия выдают в ученых беспокойное стремление быть любимцами публики. Смешные шляпы и клоунские голоса внушают нам на все лады, что наука – это развлечение, развлечение, развлечение! Эксцентричные персонажи показывают взрывы и забавные фокусы. Недавно мне довелось посетить инструктаж, где ученых уговаривали проводить игровые мероприятия в торговых центрах, дабы приобщать народные массы к радостям науки. Ведущий рекомендовал нам избегать всего, что хоть как-то может показаться скучным, всячески показывать, что наука “имеет отношение” к жизни обычных людей, к тому, что происходит у них на кухне или в ванной, и по возможности использовать такие материалы для опытов, которые зрители в конце могли бы съесть. На последнем из этих мероприятий, организованном
Я не сомневаюсь, что подобная примитивизация будет иметь успех, если наша цель – обеспечить “мероприятию” максимальное число посетителей. Но когда я заявляю, что товар, который там сбывают публике, не есть настоящая наука, меня упрекают в “элитизме” и говорят, что привлечь людей любыми средствами – необходимый первый шаг. Ну что ж, если и в самом деле нужно использовать это слово (хотя я бы не стал), то, возможно, элитизм – не такая ужасная вещь. И есть огромная разница между снобистским упоением собственной исключительностью и благожелательным, предупредительным элитизмом, который старается помочь людям повысить свои ставки в жизненной игре и присоединиться к элите. Преднамеренная профанация “для тупых” – снисходительная и покровительственная – хуже всего. Когда я изложил эти взгляды в своей недавней американской лекции, один из участников заключительного обсуждения – само собой, сияя самодовольством, переполнявшим его мужское белое сердце, – позволил себе оскорбительную дерзость, высказав мысль, что примитивная популяризация может быть необходима, чтобы познакомить с наукой “нацменов и женщин”.
Меня беспокоит, что, преподнося науку как непрерывное легкое и веселое развлечение, мы откладываем неприятности на потом. Подлинная наука может быть трудной (хорошо, чтобы представить вещи в более позитивном ключе, скажу иначе: требующей напряжения), но, подобно классической литературе или игре на скрипке, стоит затрачиваемых усилий. Если увлечь детей наукой или какой-либо другой полезной деятельностью, суля им легкодоступные развлечения, то что они будут делать, когда в конце концов столкнутся с реальностью? Объявления о наборе в армию честно приглашают не на пикник – с их помощью ищутся молодые люди, достаточно преданные и убежденные, чтобы шагать строем. От слова “развлечение” исходят неверные сигналы, которые могут привлечь людей в науку по неверным мотивам. Точно такая же опасность нависла и над изучением литературы. Нерадивых студентов соблазняют лишенным прочной основы “культурологическим” образованием, обещая им, что они проведут свою жизнь за разбором мыльных опер, светской хроники и “Телепузиков”. Естественные науки, подобно настоящему литературоведению, могут быть сложными и требующими усилий, но они, тоже подобно настоящему литературоведению, восхитительны. Наука может окупаться, но, как и великое искусство, не обязана этого делать. И чтобы убедиться в ценности жизни, посвященной выяснению того, почему мы вообще живем, нам не нужны эксцентричные ряженые и забавные взрывы.
Боюсь, что эти мои нападки чересчур резки, но бывают времена, когда маятник так сильно отклоняется в одну сторону, что для восстановления равновесия его нужно как следует подтолкнуть в противоположную. Конечно же, наука – вещь занимательная, в том смысле, что представляет собой полную противоположность скуке. Думающего человека она может увлечь на всю жизнь. Разумеется, показывая опыты, можно сделать научную идею понятной и врезающейся в память. Начиная с самых первых Рождественских лекций Королевского института, прочитанных Майклом Фарадеем, и заканчивая бристольским музеем науки, основанным Ричардом Грегори, непосредственное участие в проведении настоящих научных экспериментов неизменно приводит детей в восхищение. Я сам был удостоен чести читать Рождественские лекции в их современной, телевизионной форме, и тоже полагался в них на большое количество собственноручных опытов и демонстраций. Но Фарадей никогда не занимался профанацией. Мои нападки касаются только определенной разновидности популистского совратительства, оскверняющего чудеса науки.
Ежегодно в Лондоне устраивается большой банкет, где вручаются призы за лучшие научно-популярные книги года. Один из этих призов – за научную литературу для детей – недавно присудили автору книги про насекомых “и прочих жутких противных букашек”. Пожалуй, не самая лучшая манера изъясняться для того, кто вознамерился пробудить поэтическое чувство изумления, но будем терпимы и согласимся с тем, что существуют разные способы привлечь внимание ребенка. Менее извинительным было паясничанье председателя жюри – известной телевизионной персоны (недавно с потрохами продавшейся прибыльному жанру передач о “паранормальном”). С визгом, характерным для фривольной манеры ведущих в телевикторинах, эта дама подстрекала окружающих (взрослых) присоединиться к ее воплям и кривляньям при разглядывании тех самых “противных букашек”. “Фууууу, гадость! Фииии, бяка! Бээээээ!” Вульгарные забавы такого рода принижают чудо науки и могут отбить интерес к ней именно у тех, кто более всего подходит для того, чтобы вдохновляться и вдохновлять ею: подлинных поэтов и настоящих гуманитариев.
Под поэтами я, конечно, подразумеваю художников всех мастей. Микеланджело и Баху платили за прославление тем и предметов, считавшихся в их времена священными, и результаты их труда всегда будут поражать человеческие чувства своим совершенством. Но мы никогда не узнаем, как отозвались бы гениальные способности этих мастеров на заказы совершенно иного сорта. Если мысль Микеланджело “скользила в молчании, как водомерка над глубиной” [13] , то что бы могла написать его кисть, ознакомься он с устройством хотя бы одного-единственного нейрона водомерки?! Вообразите, какой Dies irae выдал бы Верди, задумайся он о судьбе, постигшей динозавров 65 миллионов лет назад, когда камень размером с гору показался из космических глубин и на скорости 10 000 миль в час врезался прямо в полуостров Юкатан, после чего мир погрузился во мрак. Попытайтесь представить себе “Эволюционную симфонию” Бетховена, ораторию Гайдна “ Расширяющаяся Вселенная” или эпическую поэму Мильтона “Млечный Путь”. Что же до Шекспира… Впрочем, нет нужды замахиваться так высоко. Для начала сгодятся и менее крупные поэты.
13
Цитата из стихотворения У. Б. Йейтса “Водомерка”, перевод Г. М. Кружкова: “И как водомерка над глубиной, / Скользит его мысль в молчании”.
14
Стихотворение “Птица колибри”, перевод В. Л. Британишского.
Стихотворение Дэвида Герберта Лоуренса про колибри от начала и до конца страдает неточностями и, следовательно, на поверхностный взгляд антинаучно. Однако, вопреки всему, такая попытка поэта почерпнуть вдохновение в геологическом прошлом выглядит вполне приемлемой. Лоуренсу просто не хватало пары консультаций по эволюции и систематике, чтобы его стихотворение не выходило за рамки аккуратности, оставаясь ничуть не менее захватывающим и побуждающим к мысли произведением. А после еще одной консультации Лоуренс, сын шахтера, возможно, посмотрел бы другими глазами на горящий в его камине уголь, чья мерцающая энергия в последний раз видела свет дня – была светом дня – в каменноугольном периоде, когда согревала древовидные папоротники, чтобы быть упрятанной в темный погреб земли и запечатанной там на три миллиона столетий. Более серьезной помехой могло бы стать враждебное отношение Лоуренса к тому, что он ошибочно воспринимал как чуждый поэзии дух науки и ученых – ворча, например, будто
“знание” убило солнце, оно для нас – раскаленный газовый шар. <…> В мире разума и науки, в этом сухом стерильном мирке… счастливо обретается лишь абстрактный ум ученого [15] .
Почти нехотя признаюсь в том, что мой самый любимый из всех поэтов – это сбившийся с толку ирландский мистик Уильям Батлер Йейтс. В старости он все искал тему для творчества, и искал безуспешно, будучи в конце концов вынужден ограничиться перебиранием своих старых тем, волновавших его в бытность молодым человеком эпохи fin de si`ecle. Как это печально: сдаться, потерпеть крушение в мечтаниях о язычестве, заплутать среди фей и кельтских наваждений своей восторженной юности, в то время как на ирландской земле всего в часе езды от его поместья располагался самый большой на тот момент телескоп в мире. Этот 72-дюймовый рефлектор был еще до рождения Йейтса сооружен Уильямом Парсонсом, третьим графом Росс, в замке Бирр (ныне телескоп восстановлен седьмым графом). Думаю, одного беглого взгляда в окуляр “Парсонстаунского левиафана” было бы достаточно, чтобы благотворно подействовать на отчаявшегося поэта, написавшего в молодости следующие незабываемые строки:
15
“Любовник леди Чаттерли”, перевод И. А. Багрова и М. Д. Литвиновой.
Это могли бы быть прекрасные прощальные слова для ученого, как, впрочем, раз уж я об этом задумался, и собственная эпитафия поэта: “Спокойно воззрись / На жизнь и на смерть. / Всадник, промчись!” [17] Но, подобно Блейку, Йейтс вовсе не был почитателем науки, он открещивался от нее, как (абсурд!) от “опиума для предместий”, и призывал нас идти “в наступленье на город Ньютона”. Все это плачевно, и именно подобные вещи побуждают меня писать мои книги.
16
Стихотворение “К своему сердцу, с мольбой о мужестве”, перевод Г. М. Кружкова.
17
Из стихотворения “Под Бен-Балбеном”, перевод Е. В. Витковского.