Расположение в домах и деревьях
Шрифт:
– Боже, боже, я понять не могу! Что же это происходит!
– Что происходит? – спросил я. – Для вас одно, для меня другое. Для него, кажется, ничего не происходит. И прекратите плакать. Люди оборачиваются. Перестаньте плакать и пойдём.
– Куда? – вскинулась она. – Куда идти? О чём вы? Я никуда не пойду.
– Ну, а какой смысл стоять? – сказал я и добавил что-то вроде того, что ничего не изменить, ничего не поделать, ничем не помочь.
А мой друг махал мне с раскалённых равнин, в челноке из коры, покачиваясь: счастье! – счастье разлуки,
– Да-да, вы правы. Надо идти, не стоять же вечность. И дел много, позвонить маме, тёте телеграмму дать, у неё день рождения. Вы не знаете, зачем мне звонить маме? Не знаете? – ещё слеза, ещё одна. – Какая мама? При чём здесь мама! Скажите мне…
– Успеете всем позвонить, времени у нас много.
Я взял её под руку, несильно потянул за собой, и мы пошли. Пока шли, отклоняясь поминутно от обезумевших приезжих, а она всхлипывала, покорная моей руке и шагам, я, стараясь ничего не упустить, возвращал вечер месячной давности. Тот вечер, когда ко мне пришёл Амбражевич.
10
Мы поставили чайник, открыли окно. Незадолго до этого я вернулся с работы, но успел искупаться и вымыть голову. Мне было приятно от того, что никто из нас не собирался совать нос в дела друг друга. Впереди маячила какая-то радужная точка, она казалась праздником.
Сам праздник – мелочь, пустяк, скука, а предвосхищение его, напротив, чудесно. И жив, вероятно, русский не праздником, как считают по ошибке, а именно предощущением его, предчувствием: сборами, милой пленительной суматохой, лёгкой праздностью и упованием неведомо на что, но обязательно прекрасное, непременно всеобщее. На праздник уже сил не хватает, впрочем, порой наступает и праздник, после которого долго ещё во сне кричат его участники и устроители. Да и впрямь, что такое, в конце концов, праздник? Обучены предшествующим опытом…
Чайник быстро закипел, в полированной сфере защёлкало, горячо заныло. Из окна веяла прохлада. Под окнами темнела туго сплетённая тополиная сеть, где птицы обитали металлическими поющими комками.
Склонившись над чайником, который достался мне от прежних хозяев комнаты, мы наблюдаем, как неспешно, впитывая влагу, разворачиваются в крохотные тугие лопасти чаинки и темнеет вода.
– У тебя что-то случилось? – спросил я.
– Ерунда. Что у меня может случиться! Просто решил навестить тебя. Ничего не случилось, и ты лучше меня это знаешь.
– Ну, не случилось, так не случилось. И никто лучше меня этого не знает.
– Кривляться без конца, как ты, по-моему, скучновато, – сказал он. – Всё шуточки. Когда я слушаю твои шуточки, я, признаться, плакать готов.
– Ещё чего не хватало! Слезами горю не поможешь.
– Что правда, то правда, – согласился он.
– Всё-таки у тебя что-то стряслось. Просто такты бы не пришёл.
– Всё равно ты ничего не поймёшь, – пояснил он. – Я с трудом сам разбираюсь в этом.
– Ты никогда не отличался склонностью к анализу.
– Ну, просто места не найду… – не слушая меня, продолжил он. – Художником быть не просто.
– Просто пришёл, просто места не нашёл. Вдобавок: художником быть не просто. Не много ли простоты?
– Бывает, иногда я окину взглядом прошлое, этап, сделанное – дух захватывает! Нет, правда: подумаешь – подумаешь, а после места себе не находишь.
– Пожалуй, ты хватил! Насколько мне помнится, место есть у каждого, а ты не можешь его найти, потому что слишком часто окидываешь взглядом прошлое.
– Это я оглядываюсь на прошлое! – воскликнул он. – Знаешь, мне недавно рассказали сказку, так вот ты…
– Потому ты и не нашёл места, – сказал я.
– Почему потому? – обескураженно спросил он.
– Тебе лучше знать, – уклончиво заметил я.
– Так вот, слушай: я, к твоему сведению, нашёл своё место в жизни. Заруби у себя на носу. Слышишь?! – почти выкрикнул он. – Я нашёл своё место, потому что верю в кое-что.
– Во что именно, позволь узнать.
– О таких вещах не говорят, но я тебе скажу, потому что пока тебя не поставишь перед фактом…
– Во что? – ещё раз спросил я.
– Я верю в Бога, в искусство, верю в то, что красота спасёт мир, наш безобразный, тоталитарный, изолгавшийся мир. Вот почему: я верю в… – на секунду запнулся он, потому что у окна с угольным шорохом пролетела птица. – Верю в добро, а не потому, что у каждого есть положенное ему место в жизни и он живёт на этом месте, как крот в норе, – слеп, глух, чуждый всему, – с высоким упрёком закончил он.
– Да-а-а… – пробормотал я. – Да-а-да. Чай стынет.
– А ты! – выбросил он указательный палец. – Ты доволен своей грязной жалкой работёнкой. Ты рад ежедневно получать свои тридцать сребреников, потому что…
Я знал что последует за этим и потому опередил его.
– Циник – это ты, – сказал я, внутренне ликуя от впечатления, которое произвели мои слова, и снял крышку с чайника.
– Полюбуйся на свои картины. Кажется, ты художник?
– Не говори о живописи. Что ты в ней понимаешь. Живопись, так сказать, вне подозрений.
В сущности, он был не настолько глуп и испорчен, как кажется теперь. Ну да, человек как человек… Ущербный, кривоватый, безграмотный, болтун, любил деньги – старая, очень старая история.
– О да! Скажи, что меня губит безверие и… как там говорится – нигилизм? Словцо это нынче опять в ходу.
– А ты скажи мне вот что: помнишь, когда мне было совсем плохо, когда у меня копейки в кармане не было, чтоб заплатить за проезд…
– Мог и бесплатно ездить.
– Не прикидывайся дурачком. Ты помнишь? Нет, скажи, помнишь?
Что мне было помнить? То, что он приехал сюда в надежде завоевать этот город, а вслед за городом завоевать Европу, продемонстрировать мощь и силу, и что он невольно сравнивал себя со мной – вот что потешало меня безмерно: его непоколебимая уверенность в том, что мы в чём-то одинаковы. Судьбы, дескать, у нас схожи во многом. К сожалению, я пренебрёг заветами и опустился.