Расположение в домах и деревьях
Шрифт:
Там, за пределами этой, не моей улицы было всё. Там жена консула уводила в головокружительные лабиринты женского счастья моего приятеля, а здесь стоял я, тупо глядя, как пульсирует в окнах небесная плазма, предаваясь воспоминаниям, но весьма странным образом – обрывая их, лишь только возникали отчётливые очертания жеста, голоса, чего-то ещё – лица.
Не надо было мне заходить сюда. Стоило увидеть, как солнце блещет в стёклах… Нет, и так всё понятно. Ясно, что я никогда не жил на этой улице, в этом городе, в этой стране. Я вообще не жил эти годы. Ничто не переменилось
Ах, если бы сказали мне, что спутник мой живописец и мудрец Амбражевич угодил под автомобиль с надписью прямыми эмалевыми буквами «хлеб» – без малого восемь минут назад!
7
Нигде я так не чувствовал себя уверенно и безмятежно, как на разогретом асфальте, даже в комнате, где прожил последние полгода, где томление и ярость не покидали меня ни на минуту. Третий этаж, окна на стену, на стене – голуби… Ты просыпаешься, глядя на стену, ты встаёшь, умываешься, завтракаешь, уходишь, приходишь, ложишься и просыпаешься – голуби в голубом мраке рассвета клокочут; шорохи, стоны, голоса спящих, двор. Голоса на стенах, льнут к камню плющ и дикий виноград; подымаешься, завтракаешь, втискиваешься в автобус.
А вообще, дела ничего. Нормально дела. Вот в комнате подмету, пыль с книжек сдую. Скажите на милость: серое небо, Аустерлиц, наедине с небом, альпинизм… «я слово позабыл, что я хотел сказать».
Подметаю в комнате и думаю о сегодня. Вероятней всего, что я не просто живу, но и хожу на работу, то есть делаю и то, и другое на протяжении определённого отрезка времени для того, чтобы получить за то и другое деньги, которые (в промежуток времени по длине почти такой же) я могу отдать за то, чтобы утром проснуться, выпить чашку чая, втиснуться в автобус.
Господи, а если меня спросят, что я делаю на работе? Я ведь не смогу ответить. Но мысли заняты другим: обугленной картинкой, на которой горячее небо, камень, спутанная сухая трава и ящерица.
История, которая, несмотря на все усилия, не начинается (мысли заняты не происходящей историей), и уже сказано, однажды утром я сел и быстро-быстро, изменяя почеркдо неузнаваемости, исписал страницу. Справа на стене была торопливо-пьяная надпись: отец мой и в самом деле полковник.
Я её сделал гораздо раньше. Слева от меня окно. Об окне мы уже говорили. Накрапывал дождь.
Каждому необходимо избыть неизмеримый груз знаний, которыми он наделён до такой степени, что совершенно безболезненно может прекратить разговаривать.
Речь бессильна вместить в себя наше неизмеримое знание и потому самоустраняется. Остаётся то, что называется языком – влажная бесформенная масса, обожжённая мычанием и стоном, исторгнутыми горлом из живота. Или из души. Из души лучше, легче, вразумительней.
Вот выпьем и пойдём одновременно по солнцу и по тени, уменьшаясь и возвеличиваясь, уходя и в то же время возвращаясь. Более того, постепенно учишься ещё большему: хочется пить – пьёшь. Не хочется – не пьёшь. Но как всё перепуталось! Как запутано. И всё реже и реже… Невольно приходит на ум откровение одного монаха.
Праведник, он на склоне лет записал примерно следующее:
«Будда учил людей, что если соприкоснёшься с вещью, не прикрепляйся к ней близко. Значит, и то, что я теперь люблю вот эту хижину из соломы, – сетует монах, – уже есть грех? Значит, и то, что привержен к уединению – уже преграда на Пути!»
Бедный, бедный монах! Заметьте, как просто и изысканно его рассуждение. И безо всякого злорадства говорю: поистине он добрался до сути вещей. Наступает время, когда самая горькая нищета может стать и становится бесценным сокровищем. И с не меньшим ожесточением, исступлением, конечно, иным, но всё равно таким, приходится его отстаивать, как если бы за спиной – и любовь, и дети, и Бог, и сокровища Махараджи!
Что остаётся на долю совершенномудрого? Погрузиться в пучины греха, народить детей, выиграть в лотерею десять раз кряду?
Теперь и я, пытаясь не искажать собой извечный порядок, не желая нарушить равновесия ветви, не загрязнить источник (всё равно: святостью, грехом), – не желая того, делаю обратное. Вместо того, чтобы слушать, я рассказываю. И было бы что рассказывать! Мало того, замечаю: чтобы верили, мне хочется, уверовали в то, что рассказываю, а в противном случае – зачем огород городить!
Дождь стучит по подоконнику. Со стула сползаю, дыра во лбу… или смотрю в окно – стакан на подоконнике, сумерки на скатерти в коричневую клетку, и я неловко заваливаюсь со стула набок с идеально круглой дырой во лбу. Так хочется! Так и подмывает кончить на этом, и нет историй, и не было, но я смотрю в окно и думаю, что рано или поздно кем-то произнесётся слово:
достоверность.
Однако притворимся, что нет необходимости в этом слове. Кто пальцами постучит по столу, кто закурит, кто стихотворение напишет.
Пока сомнения. Заставить слушать… ну да, принудить к слушанию, заставить слышать то, что, повинуясь моей прихоти, приобретает облик некоего повествования. И вот – опустить мосты! – первая ложь и первая награда: во главу угла кладу себя, – в небесный лён мы пеленали, – поудобней устраиваюсь.
Мы легкомысленны, мы доверчивы, мы добры, мы веселы, мы с тишайшим хохотом избегаем описаний, потомучто плод воображения – они, призрачные лоскутья пресловутой осведомлённости. В Африке люди чёрного цвета, во Франции изобрели сыр, мы не рабы, рабы не мы.
Отсюда следствием – первая и столь короткая ложь – Я.
А потом в открытые глаза пробралась ночь, а в уши закрались милые ночные шёпоты, серенькое светающее небо, стена, каменные слитки голубей на стене. Я шаркнул рукой по обоям, окончательно проснулся, – ещё одна гражданская война. Ещё один урок. Не следует засыпать слишком рано. А бабушка говорила, что нельзя засыпать до захода солнца, но страшней всего уснуть в час, когда солнце садится. Дурное время.
Но вернёмся к уроку. Во снах мы их получаем гораздо чаще, нежели бодрствуя. Стало быть, ещё один урок преподан мне. Ладно, ладно…