Распутин (др.издание)
Шрифт:
На широкой террасе одного из дорогих ресторанов под пестрополосатым навесом сидел за отдельным столиком Володя Похвистнев, с исхудавшим лицом, красивыми каштановыми усами и новыми жесткими глазами. Иногда на минутку в них отражалась поднимавшаяся из глубины души тоска и печаль, и тогда его изможденное, но красивое лицо делалось теплым, милым, человеческим. Но он спохватывался, напряжением воли давил в себе эти движения души и снова холодными серыми глазами равнодушно смотрел на пышно разодетую толпу курортщиков, галдевшую вокруг на всех языках Европы. Одет он был в приличный серый костюм, но некоторая мешковатость говорила глазу, что это офицер, который все еще не привык к штатскому платью.
В Праге он продал бриллиантовый перстень, снятый им с убитого
Он понял, все они вдруг стали ему отвратительны до последней степени в своем бессердечии, он отказался от кисло предложенного ему обеда и, привычным усилием подавив в себе вдруг поднявшуюся тоску, вошел в первый попавшийся ресторан, чтобы пообедать. Об экономии он не думал: днем раньше или днем позже опуститься на дно — не все ли равно? Он работы искал везде, но нигде ничего для него не было. Брали его только в каменно угольные копи в Фалькенау, где уже работало много русских офицеров, но его раны не давали возможности стать на эту тяжелую работу.
И холодными, равнодушными, отсутствующими глазами он смотрел на веселую разряженную толпу в бриллиантах, кружевах и драгоценных мехах, а сам привычно прислушивался к тому, что — независимо от его воли — происходило теперь в его душе. Он вспоминал дорогие рестораны Берлина, где русские беженцы на глазах у других русских беженцев, голодных и бесприютных, швыряли миллионы на пропой и разврат, он вспоминал с отвращением вдруг остекленевшие глаза Мокроусовых, он смотрел на эту праздную толпу богатых людей и тупо, с недоумением спрашивал себя: как мог он так бессмысленно защищать от врага сперва внешнего, а потом и внутреннего, всю эту тупую злую сволочь, как мог он отдавать им свою кровь, свою жизнь?! Родина… Да ведь за этой вывеской прятались обманом и они вот, эти гнусные животные, обряженные в платья из Парижа! А когда они, жертвы войны, голодные, холодные, израненные, вшивые, погибающие телом и душою, приходили к ним, жирным и пьяным, они торопились защититься от них стеклянными глазами и лживыми вежливыми фразами… И он почувствовал в душе знакомое движение беспощадной ярости, почувствовал себя на мгновение чекистом,как говорил он теперь, и усмехнулся про себя недоуменно: он смутно начал понимать, чувствовать тех, зверей, окровянивших всю Россию!
За соседним столиком сидела очень полная дама лет под сорок. И волосы, и глаза ее были черны, как агат, и смуглое лицо было бы красиво, если бы не эта чрезмерная полнота. Одета она была в драгоценное расшитое платье, и в ушах ее горели и переливались огнями бриллианты, которые она проездом купила в Голландии, причем ювелир-еврей дал ей осторожно понять, что, по всей вероятности, бриллианты эти недавно принадлежали погибшей семье русского царя: их продали в Голландию агенты большевиков. Брюнетка очень гордилась этим. Рядом с ней на стуле сидела крошечная собачонка с белой пушистой шерстью. При каждом движении собачонки украшавшие ее серебряные бубенчики нежно позванивали. Она капризничала и не желала есть ни цыплячьих косточек, ни белого хлеба, который хозяйка обмакивала в нарочно для нее заказанном молоке…
Дама эта — он не мог определить ее национальности: венгерка, румынка, испанка, еврейка, не поймешь… — не раз оглядывала его своими масляными красивыми глазами и все охорашивалась. А он смотрел на ее раскормленное тело, на драгоценное платье, на собачонку, на сверкающие в ушах камни, на драгоценные соболя ее и, чувствуя ее уверенность в прочности этой ее свиной жизни, спрашивал себя: почему все это ей, а не другим? Какие у нее особые права на блага
И смутно подумалось ему: вот вырвать из ее ушей эти камни, продать их и унестись куда-нибудь на край света, в пустыни, прочь от всех этих тупых животных, загадивших всю жизнь…
Он расплатился с обером [111] и оставил ему на чай всю сдачу. И медленно вышел из ресторана. Толстая барыня проводила его долгим взглядом. А он шикарными, точно вылизанными улицами городка пошел куда глаза глядят, никому не уступая дороги, развеянно толкая встречных и не обращая на их сердитые взгляды и озлобленное бормотание никакого внимания.
111
Ober (нем.) — упрощенное от Oberkellner — старший кельнер.
— Куда ведет эта тропинка? — спросил он какого-то туземца, выйдя на окраину городка.
— В Кёнигсварт, mein Herr… [112] — вежливо отвечал тот.
— Далеко это?
— Километров семь…
— Спасибо… — кивнул он головой и пошел дальше, пробормотав: — В Кёнигсварт — так в Кёнигсварт…
Ему было решительно все равно, куда идти. Самое важное для него все эти последние месяцы было разобраться в той смуте, которая тяготила его с каждым днем все острее, все больнее. Кто исковеркал так его молодую и радостную жизнь? Как смеют платить ему люди за его страдания, за его жертву этим наглым равнодушием, этим издевательством? Кто во всем этом виноват? Что он должен теперь делать? И эта его новая, странная, злая душа, как ему быть с ней? Неужели же те, изверги, хоть отчасти правы? Он ярко вспомнил те хамские морды, нагло развалившиеся в краденых и разом загаженных автомобилях, с руками, унизанными драгоценными перстнями, снятыми с убитых, — да, по духу они были родные братья этой гнусной разжиревшей мариенбадской толпы, этой толстой бабы с огромными бриллиантами в ушах и в соболях, несмотря на жару, проклятых Мокроусовых со стеклянными глазами, такие же тупые, хищные, отвратительные. Вчера эти, завтра те, только и всего…
112
Мой господин (нем.).
Он думал эти свои новые, безотрадные беженские думы и шел все вперед и вперед. Вокруг него поднимались в вечереющее небо стройные лиственницы, и молодые елки тесными чащами покрывали пологие холмы. Изредка на тропинку выбегала стройная косуля и, посмотрев на него своими прелестными, как у ребенка, глазами, снова бесшумно скрывалась в лесу. Звенели в вершине зяблики, синички, малиновки, и кружились в бездонной глубине неба сарычи, и их жалобно звенящий хищный крик будил в душе уснувшие воспоминания о далекой России…
Навстречу ему двигалась издали шумная компания кургэстов, [113] мужчины в одних жилетах и дамы под зонтиками. Люди были неприятны ему, и он оглянулся, чтобы отступить куда-нибудь, и вдруг сзади увидел толстую барыню, которая плыла по дорожке со своей собачкой. Он круто повернул в лес. Тут было свежо, душисто и одиноко. Он вышел на небольшую полянку, заросшую густым малинником и костяникой, и, выбрав себе местечко поудобней, лег на теплую и пахучую землю…
113
Kurgast (нем.) — курортный посетитель, курортник.