Распутин (др.издание)
Шрифт:
Что-то от Каратаева лежит и в моей душе. Бороться, говорил вчера Сергей Терентьевич? С кем? Зачем? Ну хорошо, на хуторах мужики будут сытее, ну построят они через речки прочные мосты, ну проведут везде хорошие дороги, ну все будут читать мою газету — да мне-то что до этого?! Разве это увеличит хоть на йоту мое благо в мире или даже и их благо? Ведь те вещи, глубокие строки, которые написал великий старик, описывая Петра Беэухова в плену, когда он, босой, голодный и холодный, страдал у костра совершенно точно так же,как раньше он страдал в своей роскошной постели, когда на батистовой простыне образовывалась складочка и мешала ему спать, — эти строки показались мне откровением даже в мои отроческие годы. Как же могу я забыть это, не понимать этого теперь, когда у меня блеснула уже седина на висках? Дело не в страдании, а в моем отношении к страданию…»
В дверь легонько постучали. Мурат с достоинством заворчал.
— Да, да… Можно…
В комнату вошла Анфиса Егоровна, старушка среднего роста, плотная, в степенной наколке на совсем седой голове и в мягких туфельках, которые она уютно звала шептунами.И от всей ее фигуры, от всей ее теперь тихой и ясной жизни веяло этим теплым уютом — так чувствует себя человек в тихой, чисто прибранной комнатке, когда в переднем углу кротко теплится лампадка…
— Ну что, как, не устал вчера? — ласково спросила Анфиса Егоровна сына, любовно глядя на него своими кроткими глазами. — Что Бог дал?
— Восемь штук привез… — отвечал он так же ласково. — А на обратном пути чай пил у Сергея Терентьевича — оттого и к вечернему поезду не попал…
— Ну, слава Богу… А я слышу, проснулся — дай, думаю, зайду, проведаю… Тебе сюда, что ли, кофий-то прислать?
— Да, лучше сюда… Я позаймусь тут немного… — отвечал сын, глядя невольно в сторону.
Ее вопрос, в сущности, значил: «Ты не хочешь видеть жены — хорошо, я устрою это». Он знал, что она знает о его семейной драме, и ему было немного стыдно, хотя он решительно ни в чем не был виноват тут.
— Ну, пиши, пиши, милый… — отвечала старушка. — Федосья Ивановна принесет все сюда…
Она приласкала по пути Мурата, вставшего ей навстречу, и осведомилась, кормили ли уж его. Собак она не любила и думала по-старинному, что там, где лик Божий, то есть иконы, поганым псам не место, но Мурат был собакой любимого сына, и это меняло все дело. И, тихонько шаркая своими шептунами, она вышла. А Евгений Иванович снова взялся за свою тетрадь, в которой было немало интимных — и часто жестоких — страниц о его неудачной семейной жизни.
Как, когда, с чего началась эта его тихая драма, сказать было трудно, и еще труднее было сказать, кто в ней был виноват, потому что при внимательном рассмотрении дела было — как всегда в людских делах — видно, что виноваты были оба или, точнее, не виноват никто.
Елена Петровна, его жена, когда он впервые познакомился с ней, была свеженькой миловидной блондинкой с очень решительными суждениями обо всем, но у нее была черточка, которая тогда ему казалась очаровательной: выскажет она какой-нибудь потрясающий и безапелляционный приговор, и вдруг вся вспыхнет до корней волос, и улыбнется милой детской застенчивой улыбкой. Они полюбили один другого, скоро поженились, и вдруг в секретной тетради — жена о существовании ее не знала, — появилась первая жесткая запись:
«Так называемая возвышенная любовь — величайшая ложь, которою неизвестно кто и неизвестно зачем загромоздил нашу и без того очень лживую жизнь. В самой возвышенной любви физиологический фактор играет огромную, доминирующую роль. Нежность Петрарки к Лауре, пламень Ромео, бешенство Отелло и пр., и пр., и пр. всегда обусловлено переполнением яичек семенной жидкостью. Освобождение организма от напора этой жидкости сейчас же вызывает реакцию, краски поэмы линяют, и Петрарка, и Ромео, и Отелло снова становятся нормальными людьми, а Лаура, Дездемона и Джульетта часто нестерпимо заурядными женщинами. {15} Двуспальная кровать — это могила бесчисленных поэм, советов, романсов, симфоний, романов и проч. Эта жуткая правда унизительна, но это — правда, и для меня этим все сказано…
…Попытки церкви и государства ввести половую силу в рамки потерпели жестокое поражение. Эти призрачные плотины только усилили лживость человеческой жизни, агреху придали заманчивой пряности. Но и свободная любовь дела не решает нисколько. Страшная сила эта ломает и корежит жизнь человеческую при всяких внешних условиях, и я выхода — то есть решения так называемого полового вопроса — не вижу ни в чем. Это — мука безвыходная. И что замечательнее всего, так это то, что у животных этого совсем нет. Отбыв свой очень короткий срок ненормального, нелепого, оскорбительного состояния этого, оплодотворив самок, то есть обеспечив жизни продолжение, и собаки, и кошки, и тетерева, и соловьи успокаиваются и делаются свободными. За что мы наказаны так жестоко, в чем причина нашего совершенно исключительного рабства половому инстинкту, я не знаю… Но положение наше ужасно…»Когда первая бурная молодая страсть улеглась, Евгений Иванович с удивлением и испугом заметил, что Елену Петровну ему
И рождение сына Сережи, а потом маленькой Наташи не улучшило положения, и мать, безумно к детям привязавшаяся, звала златокудрую девочку Тата, а бабушка упорно, но мягко называла ее то Наталочкой, то Наташей, и когда бабушка давала детям кусочек теплой благоухающей ватрушки или свежее сладкое душистое яблоко из своего сада, мать приходила в ужас, говорила — вспыхивая — что это отрава, и отнимала у детишек бабушкин гостинец.
— Но должны же они когда-нибудь, Леля, привыкать ко всякой пище… — говорил Евгений Иванович. — Не век же сидеть им на манной кашке. Ты их слишком нежишь…
Но Елена Петровна, вспыхивая, напоминала о недавнем расстройстве желудка, когда девочку накормили Бог знает чем — это были пенки с чудесного малинового варенья, которым славилась вообще мастерица на эти дела Анфиса Егоровна, — говорила о требованиях гигиены, ссылалась на книгу Жука {16}, которая была для нее высшим авторитетом. Евгений Иванович, невольно раздражаясь, возражал. Елена Петровна справедливо, но ужасающе грубо замечала, что мать его невежественна, что из ее восьмерых детей выжил только один Евгений Иванович, что она не хочет быть убийцей своих детей и прочее. И Евгений Иванович с неприятно бьющимся сердцем торопился уйти к себе, а Елена Петровна раздраженно бралась за последнюю книжку какого-нибудь толстого журнала, которые она читала не столько с удовольствием, сколько из чувства какого-то странного, кем-то придуманного долга. Ей казалось, что это совершенно необходимо, чтобы быть на уровне своего времени, чтобы не опуститься в это ужасное провинциальное болото,чтобы не обрасти мохом.Лучшим средством для этого, по ее мнению, было чтение вот этих журналов, строгая критика правительства и длинные и горячие рассуждения о том, что сказал Жорес или Бебель.
Евгений Иванович чрезвычайно крепко и совершенно неожиданно для самого себя привязался к детишкам, и огромною радостью было всегда для него, когда ребята, тоже его очень любившие, прибегали в его комнату и, усевшись к столу, начинали рисовать своих первых дядей,диких существ с выпученными глазами и бесконечным количеством широко растопыренных пальцев. И между отцом и матерью началась нелепая, но упорная глухая борьба за сердце детей, и часто бархатные застенчивые глаза Сережи и голубые, как небо, глазки девочки, чуявших вокруг себя эту глухую и темную борьбу, с недоумением переходили с лица матери на хмурое лицо отца и опять на лицо матери, и Евгению Ивановичу становилось тяжело и немного стыдно, но поделать с собой он ничего не мог.