Распутин (др.издание)
Шрифт:
— Мужики… — тихо и печально повторил Евдоким Яковлевич. — Кошмар!.. И что вас дернуло… напоминать? Ведь имеем же мы право отдохнуть хоть немножко, хоть изредка…
— Как же отдыхать, когда под ногами… трясина? — так же тихо отозвался Григорий Николаевич. — И… может быть, все… эти устремления наши… только соломинка, за которую хватается утопающий?
И опять начался надрывный разговор, единственным осязательным результатом которого было ясное сознание безвыходности.
И долго в эту ночь светился синий огонек лампы в широко раскрытые окна Евгения Ивановича, и в его секретной тетради прибавилось еще несколько страничек:
«Интересный вечер… — писал он. — Всех этих людей, несмотря на все их резкие различия между собой, объединяет одна общая черта: необычайная идолопоклонническая вера их в силу идеи и слова человеческого и вытекающая из этой веры необычайная самодержавная власть идеи над нами. Все они люди более или менее образованные и, во всяком случае, начитанные, и потому, казалось бы, они должны были бы знать, продумать до конца режущий глаза дЭакт быстрой смены идей, владеющих человечеством,
Но не это самое интересное. Это я отметил у себя уже давно и не раз. Самое интересное было то, что сегодня я наглядно убедился, что тот таинственный цензор, которого присутствие я так остро чувствую в себе, есть и в них. Евдоким Яковлевич говорит и пишет, что он эсэр, он за свое это эсэрство терпит всяческие заушения, но вот совершенно случайно оброненной и незрелой мыслью я оцарапал его, и в темноте под звездами он убежденно и горячо говорит совсем другое, о чем в своих дневных речах и статьях для всехон упорно молчит! В темноте он не интернационалист, а русский до дна души, не атеист, а взыскующий Бога, то есть авансом его бытие признающий, не шаблонный газетчик, а человек со своим лицом. Григорий Николаевич — подвижник и йог и человек воистину святой жизни, но наедине, в хорошие минуты, когда спадают покровы с Изиды души {38} , он боится, что то, во что он усиливается верить, только соломинка, за которую хватается утопающий. И вот встает вопрос: кто же, что же этот таинственный цензор, который не дает нам говорить то, что мы действительно думаем, который, то есть другими словами, заставляет нас лгать? И когда ушли они и я остался один, я со всей силой и со всей искренностью, на которые я только способен, снова и снова поставил себе этот жуткий вопрос и вот не нахожу ответа! Робость пред общественным мнением? Я этим не очень страдаю, и еще менее Евдоким Яковлевич, который за эту борьбу с общественным мнением не выходит из скорпионов, и еще менее Григорий Николаевич, который бесстрашно ходит в своих веревочных бахилках всюду и не стыдится. Деликатность, нежелание лезть вперед? Любовь к близким? Ведь как была бы огорчена, например, моя милая старушка, если бы прочитала она эти горькие строки ее ни во что твердо не верящего сына!.. Не знаю, не знаю! Или, может быть, просто нежелание обнажать свою душу? Но Боже мой, как же можно из-за этого лгать, как же можно жить с душой фальшивой?!
И я написал вот, что этот вопрос — жуткий. Да. Но сегодня я как-то особенно ярко почувствовал в темноте, когда мы говорили, что странной жути исполнена вся наша жизнь: жутка тайна нашего, по-видимому, совсем ненужного рождения, жутка тайна напряженной суеты нашей жизни, жутка черная тайна смерти… Не помню, где прочел я недавно французскую шутку:
La vie est br`eve: Un peu d''espoir, Un peu de r^eve, Et puis bonsoir! [2]2
Жизнь коротка: // Немного — надежды. // Немного — мечты // И затем — прощай! (фр.).
Неужели в самом деле только и всего?
Ну как же это не жутко, когда мы не умеем ответить себе даже на такой вопрос? Правда, слов наговорить по этому поводу мы можем сколько угодно, и слов возвышенных и красивых, можем наделать массу благородных жестов на удивление галерки, но по существу-то что тут сказать?!»
В темном небе мерцали и роились прекрасные звезды, и сонно перекликались иногда в насторожившейся ночной тишине древние островерхие колоколенки, устало отмечавшие колоколами течение тихих часов ночи, где-то далеко звонко стучал в свою колотушку сторож и упорно лаяла собака. В углу на своем матрасике мирно и сладко спал Мурат. Вокруг синего абажура кружились, бились о горячее стекло и умирали ночные бабочки, а из-за стекол шкапа смотрели книги, большею частью исторические: и Диодор Сицилийский, и «Записки» барона де Баца, и Светоний, и «Дневник» Марии Башкирцевой, и Риг-Веды {39}, и русские историки…
VI
ВАЖНЫЙ ГОСТЬ
В то время как Евгений Иванович со своими приятелями ходили взад и вперед по пустынному темному бульвару над чуть мерцавшей внизу старой Окшей, в большом белом, с полосатыми будками у подъезда и ярко освещенном доме губернатора происходила в интимном кругу не совсем обычная вечеринка. Проездом чрез Окшинск из своего богатого волжского имения в Петербург к губернатору заехал на несколько часов граф Михаил Михайлович Саломатин, богатый помещик и камергер, на сестре которого был женат губернатор. Уже садясь в Нижнем на курьерский поезд, граф встретил на перроне Григория Ефимовича Распутина, сибирского мужика, который каким-то чудом проник во дворец и еще большим чудом приобрел там сразу удивительное влияние и силу. И графу, человеку любопытному, захотелось узнать поближе этого сибиряка, которого он встречал до сих пор в сферах только мимоходом. Они сели в один вагон, причем граф обеспечил себе, однако, на ночь отдельное купе: он был брезглив,
3
Эпатировать, ошеломлять, приводить в изумление (фp.).
И теперь в уютной красной гостиной в ожидании ужина сидел губернатор со своими гостями. Большое общество губернаторша сочла невозможным собирать, чтобы не производить сенсации и шума — репутация Григория была все же двусмысленна, — а кроме того, и просто времени не было оповестить всех. И потому в уютной гостиной — с подчеркнуто большим и старинным образом в углу, портретами царской семьи и Ивана Кронштадтского на столах и по стенам, — кроме двух проезжих гостей, было всего пятеро: сам губернатор Борис Иванович фон Штирен, высокий представительный немец с длинной квадратной бородой, прикрывавшей поверх мундира истинно русскую и истинно православную душу, его супруга Варвара Михайловна, полная дама с жидкими бесцветными волосами и глуповатым лицом, вице-губернатор Карл Петрович фон Ридель, человек под пятьдесят, с бравой военной выправкой, лицом, отдаленно напоминавшим Николая I, чем Ридель весьма гордился и старался и в жизни, и в делах управления подражать этому государю: был суров, отрывист и убежден в том, что он все знает лучше всех; его жена Лариса Сергеевна, кругленькая, удивительно сохранившаяся и совсем хорошенькая брюнетка с бойкими черными глазками, которыми она стреляла с поразительным искусством; и наконец, местный архиерей отец Смарагд, седенький сухенький старичок с жадными колючими глазами и тонкими, прямо вытянутыми и бледными губами, как говорили все, великий постник и молитвенник. Сибирский гость — в бледно-лиловой шелковой рубахе навыпуск и высоких, хорошо начищенных сапогах, аккуратно расчесанный — держался уверенно и спокойно. Это был мужик роста повыше среднего, худощавый, но ширококостый, с бледно-землистым цветом лица, большой темной бородой и странными глазами, смотревшими из-под густых навесов бровей пристально и умно. Иногда эти глаза наливались точно свинцом, и тогда взгляд их не только проникал в душу собеседника, но ощущался почти физически, как прикосновение, и прикосновение тяжелое, холодное, неприятное. Григорий догадывался об этом свойстве своего взгляда и берегся, прятал его…
Граф — небольшого роста, просто одетый, с живым выразительным лицом и черными глазами, — был несколько удивлен и даже шокирован не только почтительным, но даже подобострастным приемом, который был сделан в губернаторском доме его дорожному компаньону. Сам он усвоил с Григорием тон шутливый и независимый, не без некоторой иронии, которой, по его мнению, этот мужикпонять не мог: оскорбить его граф, человек осторожный, себе на уме, нисколько не хотел, так как иметь его врагом было не только невыгодно, но даже и опасно. Но Григорий, однако, очень уловил эти обидные нотки в обращении графа и обиделся. «Ну, погоди, дай срок… — подумал он мимолетно. — Не велика птица!..»
Разговор подобострастно вертелся вокруг царской семьи, а в особенности вокруг больного цесаревича {40}. Граф держался молчаливо и рассматривал альбомы недавнего путешествия царя в этот окшинский край, потом к гробнице князя Д. М. Пожарского в Суздаль, а оттуда в Кострому, к колыбели его династии… {41}
Граф Михаил Михайлович был не только очень образованный, но даже почти ученый человек. В древнем мире он был как дома, мог целыми страницами цитировать греческих и латинских авторов, легко и красиво писал стихи и по-французски, и по-итальянски и любил иметь на все свой собственный и по возможности оригинальный взгляд, который свидетельствовал бы всем о его полной независимости. На Россию граф отчасти поэтому смотрел подозрительно, с недоверием. Самое существование ее на песках и болотах под шестидесятым градусом северной широты он считал историческим парадоксом и был убежден, что это историческое чудо было сделано усилием нескольких исключительно даровитых поколений во главе с императорами вроде Петра I или Николая I и что чудо это в наш усталый сумеречный век продолжаться не может. Основное несчастие России в том, что, дочь азиатского Хаоса и Анархии, она не имеет, как другие европейские государства, под собой прочного фундамента греко-римской культуры. В будущее ее граф не верил и потому старался приумножать свои личные достатки и временами возил деньги в английский банк. Он был скуп до мелочности и даже бессердечен: в своем богатом имении он питался почти одним кислым молоком, утверждая, что умеренность в пище очень полезна, причем приводил ряд цитат из древних авторов, а официантам в ресторанах или на вокзалах давал самые жалкие гроши, потому что нельзя развращать народ сумасшедшими подачками, и говорил, что не выносит никаких жалоб.
— Когда мне плачут в жилет, je me raidis… [4] — говорил он. Положений, когда люди плачут не в жилет,а просто плачут, он не допускал: так было удобнее.
Словом, это был человек, интеллект которого расцвел пышным пустоцветом, а все остальные стороны души человеческой в нем были задавлены и принесены в жертву Bank of England. [5] И его не любили — в особенности простой народ и дети, чувствуя за ним какую-то темную и враждебную им силу.
4
Я становлюсь непреклонным (фр.).
5
Английскому банку (англ.).