Распутин (др.издание)
Шрифт:
По ее искаженному страданием лицу покатились тяжелые слезы.
— Ну разве так можно? — со слезами вмешалась Вырубова. — Ты Бог знает уже что говоришь…
— Нет, нет, мама, так я тебе не велю! — решительно сказал Григорий. — Ето так не годится! Болести от Бога, а не от нас — значит, такова его воля святая… Но он посылает болесть, он же дает нам и средствия… — говорил он проникновенно и сам в эту минуту верил в то, что говорил. — И не тревожься так: покедова я тута, ничего не бойся, отрок твой будет и жив, и здоров. И папу нашего мыподвинтим. Царю надо быть построже, что верно, то верно. А ты покажи мне, между прочим, отрока-то, надежу-то нашу расейскую… Вели-ка позвать его… И девки здоровы?
— Все здоровы, спасибо… — отвечала, успокаиваясь немного, Александра Федоровна и позвонила, но тотчас же спохватилась и нервно обратилась к Вырубовой: — Ах, Аня, дружок, мне не хочется, чтобы чужие люди входили сюда… пойди и распорядись, чтобы позвали всех и чтобы сказали
Вырубова пошла исполнять поручение, но в дверях столкнулась с государем, который входил в комнату со своей обычной, точно отсутствующей улыбкой, — маленького роста, с прекрасными глазами, в простом белом кителе.
— Приехал? — просто обратился он к Григорию и троекратно поцеловался с ним. — Ну, очень рад. А то она совсем извелась без тебя…
— Да уж я побранил ее… Я свое дело знаю… — отвечал все в том же тоне Григорий. — Ее побранил, и тебе тоже на орехи достанется, папа… потому и на тебя уж мне крепко нажаловались…
— В чем же я провинился? — садясь, с улыбкой спросил государь.
— Строгости всё не показываешь, добёр больно ко всем, вот в чем… — говорил Григорий, макая куском ветчины в горчицу. — Царь ты али нет?
— Должно быть, царь… — с улыбкой сказал Николай.
— А тогда и будь царем! — твердо сказал Григорий. — Нешто с нашим народом добром что сделаешь? Наш народ облом, сиволапый, дуропляс — он только строгость и понимает… Налей-ка, мама, кофейку ему… — подвинул он царице свою чашку. — Он будет кофий пить, а я его ругать буду.
— Ругай, пожалуй, но кофе я пил уже, спасибо… — сказал Николай.
— Ах, Ники, выпей! — обратилась к нему жена, глядя на него влюбленными глазами. — И непременно из его чашки… Это принесет тебе пользу. Ну, для меня… немножко?..
— Да хорошо, милая… С большим удовольствием…
— Вот так-то вот!.. — проговорил Григорий как бы примирительно. — Пей-ка на здоровье… А что брехунцов твоих в Думе ты распустил, это верно. Такое городят, что нам, мужикам, и слушать совестно. Кто же хозяин-то в Расее — ты али они? Разгони всю эту сволоту по домам да и правь Расеей, как твой отец правил: пикнуть никто не моги, дышать без моего дозволения не смей, а не токмо что!.. Наш народ дуролом… И опять же, что в загранице скажут, ежели прочитают, как эти ветрогоны твоих министров страмят?
Николай, прихлебывая из чашки Григория уже немного остывший кофе, внимательно слушал, но слова Григория — как и вообще всякие слова — только скользили по поверхности его души и не возмущали ее полного и глубокого ко всему безразличия. Он с покорностью принимал выпавшую на его долю роль самодержца всероссийского, искренне верил, что такова воля Всевышнего, и старался по мере сил исполнять все свои обязанности.
Когда раз во время японской {50}кампании ему докладывали о страшном поражении, вновь понесенном русской армией, он глядел своими пустыми голубыми глазами в окно на легко порхающий снежок и, вдруг прервав своего собеседника, проговорил:
— А хорошо бы, знаете, поохотиться сегодня…
Но приезжал он на охоту, ставили его на лучший номер, и он пропускал мимо себя равнодушно десятки зайцев и фазанов без выстрела, и распорядитель охоты, горячий великий князь Николай Николаевич, которому лестно было иметь хорошую штреку, рвал и метал все свои громы. А если подавали царю новую лошадь — выбирала ее целая комиссия и выезжал ее особый берейтор, вкладывая в дело всю свою душу, — царь садился на эту лошадь и даже словом не благодарил он бедного взволнованного берейтора: он не замечал, что ему подали новую лошадь…
Когда в 1906 году в Кронштадте вспыхнуло опасное восстание во флоте {51}, он принимал у себя А. П. Извольского. Тот был поражен удивительным спокойствием царя при его докладе — доклад этот происходил под отдаленный грохот орудий, бивших по восставшим кораблям, — и позволил в почтительной форме выразить государю это свое удивление: ведь в эти минуты решается, может быть, судьба династии и России!
— Вы меня видите таким спокойным потому, — отвечал государь, — что я твердо верю, что судьбы России, моей семьи и моя собственная в руках Всевышнего, который поставил меня на то место, где я нахожусь. Что бы ни произошло, я преклонюсь пред его волей в сознании, что у меня никогда не было мысли другой, как о том, чтобы служить стране, которая мне была вверена…
Это служение стране он понимал в том, чтобы выслушивать доклады, в которых его большею частью обманывали, скрывая истинное положение дел, принимать парады гвардии и вообще войск, перемещать чиновников с одного места на другое, давать им всякие награды, посылать всякие телеграммы соседним государям, принимать их визиты и отдавать эти визиты, присутствовать иногда на заседаниях Государственного Совета {52}и подписывать его решения. Живая и разнообразная жизнь для него подменялась бесчисленным количеством бумаг, и, подписывая эти бумаги, он был твердо уверен, что он управляет многообразной жизнью огромной страны, которая ему была вверена, — если не был твердо в этом уверен, то по крайней мере старался делать вид, что он в это верит. В душе же он не был царем, правителем ни на йоту:
И теперь он слушал выговоры своего Друга— императрица всегда писала это слово с большой буквы — и вполне с ним соглашался: конечно, чепуха эта Дума — жила же без нее Россия тысячу лет! — и жидов, конечно, надо бы укоротить, и газетишки все изолгались до невозможности, все правда, но… но куда бы лучше было поехать сейчас в шхеры, половить рыбки, разложить на бережку огонь, побродить по лесам…
В дверь осторожно постучали.
— Entrez! [11] — отозвалась императрица.
11
Войдите! (фр.).