Рассекающий поле
Шрифт:
Господи, как так?! Как так?! У нее вон грудь – с такой грудью жить да жить!..
Она – Лиля Брик, ты – Владимир Маяковский. Ты думал, она кому-то отдаст эту роль. Так что – либо грубая пролетарская сила, либо старый добрый разврат. Завтра кого-нибудь найдешь в ее постели. Возможно, они даже откроют тебе на стук. И ты стерпишь. Люди по-всякому живут.
Я не хочу так. Свободного человека может любить только свободный человек. Я не хочу чувствовать унижение от того, что самим своим присутствием что-то выпрашиваю, а не просить здесь нельзя, поскольку просто так ничего не дают.
Это все литература. Тебя тут никто не держит.
Держит. Я уже уходил. Это наркотик. Как остановиться, попробовав женщину? С кем мне делить мысли, которые у меня,
А говоришь, свободный человек.
Там, в парке, Сева не думал о том, как на самом деле невообразим был еще год назад их союз. Она, не по годам развита, звезда из хорошей семьи. И он, из рода, который умудрился выпасть даже из работяг, живучий и, наверное, цельный маргинал, который пока учится на пятерки, а теперь еще и знает о том, что он цельный. У них была столь разная повседневность, что этого можно было не видеть только из того условного пространства ее комнаты, в которую никогда не входили родители. У него не могло быть такого пространства, у него не могло быть своей комнаты. Но сила условности увлекла Севу, он не хотел расставаться с иллюзией, которая в иной голове не имела шанса закрепиться.
Расстаться было легко – достаточно было просто перестать приходить. Как-то стало очевидным и обидным, что движения в обратную сторону не было никогда.
Появилась масса новых обертонов. У унижения оказалось много оттенков. Сева видел, как в школе Валя при нем увлекает подружку для уединенного разговора, и внутри все леденело. Нет, это еще не предательство, но Сева чувствовал в ней эту заразу. Он в какой-то момент осознал, что она приучила его к нему. Приучила терпеть вещи, которых терпеть нельзя. Где бы ни настигала Севу эта мысль, он начинал вертеться, как на сковородке. Но это было еще пока так слабо – потому что он отдал ей слишком много места. Она сыграла роль опорной конструкции в его рефлексивном разуме. И он, конечно, напоминал себе, что это произошло не случайно. Что эту роль не мог сыграть кто угодно. А значит, все можно было бы простить за поцелуй – поцелуй, который изменит всё. И иногда он появлялся – и Сева все более ее не узнавал. Ее образ от нее отрывался. Всеволод возвращался обратно – жить в пузыре своей фантазии, которая теперь умела вдумываться в причины поступков, в парадоксы душевных движений.
Там, внутри иллюзии, было гораздо уютнее, чем дома. Там было все, что не могла вместить жизнь, подчиненная выживанию. С претензиями этой жизни он даже не пытался спорить. Но кое-что он припрятывал для себя. И это кое-что было нечто неуловимое, но настоящее и красивое.
Он начал писать – причем сразу поэму. Начитавшись благодаря школьной программе «Евгения Онегина» и лермонтовских поэм, Сева придумал свою строфу мудреной конфигурации – и исписал ею тетрадь на 18 страниц. Это было нечто аллегорическое о том, как путник, идущий по символическому пути, встречает некую почти бесплотную, однако женскую особу, которая снимает с него радужные очки. Муки, воспоследовавшие за этим, занимали страниц семь. Он показал эту тетрадь одному барду, который пришел выступать в их школу. Бард порекомендовал обратиться к известному поэту Волгодонска, который иногда посещает ЛИТО, разместившееся в служебной квартире. Поэтом оказалась дама бальзаковского возраста, которая молча вручила Севе учебник по стихосложению и сдала на руки поэта более мелкой должности по имени Виктор. Из учебника Всеволод узнал о существовании стихотворных размеров. А Виктор был нормальным мужиком, работал на «скорой», курил дурь, но мог подсказать, кого читать.
Ощущение красоты казалось приобретенным. Он привык не думать о том, красива ли река, в которую предстоит лезть, красива ли свинья, которую предстоит зарезать, красив ли человек, с которым живешь в одном доме. Это все вопросы, не имеющие отношения к жизни. Сева жил без ощущения красоты, без восхищения небом и человеческими лицами. Но теперь столько всего вспомнилось! Как он был восхищен олененком, которого вылепил отец из серого пластилина, – это было настоящее ощущение чуда оттого, что папа так точно понял, как должен выглядеть этот звереныш. Вот это папино понимание было частью красоты – в виде больших отпечатков мужских пальцев на поверхности, оставшихся как след творца.
А первая любовь в начальной школе, обошедшаяся без единого слова? Достаточно было ее профиля – она сидела в соседнем ряду на парту впереди. Маленький Сева научился рисовать этот профиль – он мог воспроизвести милый образ даже тогда, когда не видел самой девочки. Конечно, только профиль – милого образа не существовало анфас.
Да, теперь эти прорывы в красоту вспоминались как неслучайные. Красота была схвачена, почувствована. Несколько месяцев без Валентины – и он уже не мог на нее злиться, осознавая, какой аппетит к красоте она пробудила, едва приоткрыв ему женское, противопоставленное всему остальному.
Ведь для себя не важнои то, что бронзовый,и то, что сердце – холодной железкою.Ночью хочется звон свойспрятать в мягкое,в женское.Раннего Маяковского Сева всосал мгновенно. Из всего богатства жизненного материала теперь он отбирал и пестовал только то, что служило развитию его любимой иллюзии. Внутри нее люди имели шанс понимать и любить друг друга, а ему самому было среди них место.
Той же зимой Сева взялся за гитару. Инструмент нашелся у Павлика, соседа по парте. Вспомнилось, что Сева всегда пел, что ему и его матери не раз рассказывали, как видели его на улице то ли разговаривающим с самим собой, то ли поющим. Он пел на улицах всегда, сколько себя помнил, но почти не слышал своего голоса. А теперь услышал – возможно, это было главное, что ему оставалось в себе открыть. Это не кто-то, не Валентина, – это он сам его открыл. По большому счету, это уже была своя собственная, ни с кем не разделяемая жизнь.
Накануне первого дня последнего школьного года Сева проснулся с горящими от боли губами. Еще накануне он обнаружил на них шесть болячек герпеса. Утром, пока ворочался, сорвал одну о простыню. Раньше вскакивали по одной, а тут разнесло. Опухоль, он знал по опыту, пройдет часа через полтора. Позавчера Сева подстыл на Салу во время ловли раков вместе с отчимом в местечке Петухи. Там глубина реки достигала полутора метров, из них около полуметра уходит на нежный ил, в котором, впрочем, попадались острые предметы – лопасти ракушек, консервные банки, мертвые ракообразные. На реке Сал встречались быстрины с твердым дном и камышом на вертикальном берегу, но раков Сева с отчимом ловили в местах помрачнее.
Никакой он, впрочем, не отчим – потому что никого не усыновлял.
Сева поднялся. Летом он спал на голом полу, бросив поверх него простынку. Подушкой не пользовался – спал на животе, подложив под голову руку. Тело как-то чесалось – вспомнил, в каком дерьме вчера лазили. Глянул на вчерашний порез в районе голени – он загноился. А ведь это обычный порез, они всегда заживали на нем в три дня. Надо завязывать с этими поездками.
Пора было вспомнить и о сегодняшнем дне. Это было особенный день. В жизни Севы было мало дружеских традиций. Но одной из них было хорошенько выпить и повеселиться в последний день лета. До встречи с Павликом и Олегом оставалось несколько часов.
Глянул на себя в зеркало – ну и рожа. Принюхался – кажется, что от тела до сих пор несет сероводородом. Таков итог трудового лета, но главное – выжил. Можно еще на год вернуться в детский мир школы с ее отметками.
– Кажется, нам сегодня кроме Аллочки и пойти некуда.
– У нее, кстати, завтра день рождения.
– Но выпить-то надо сегодня.
– Пойдем. Уговорим.
– Может, подарок надо подарить?
– Я ей спою.
– Я бы на ее месте нас выгнал.
– Я бы даже на порог не пустил.