Рассказ о непокое
Шрифт:
На перекрестках из подворотен — из морозного мрака — возникали фигуры парных ночных патрулей и бренчало оружие.
— Комендантский патруль. Ваши документы…
Я показывал служебный пропуск с красной полоской наперекрест: свободное хождение по улицам Москвы и днем и ночью, и шел дальше, до патруля на следующем перекрестке. Шел серединой улицы: на тротуарах намерзли целые торосы из наледи, вдоль тротуаров громоздились горы сугробов, а посреди улицы сухой снег сдуло ветром и остался лишь тонкий ледок на асфальте или булыжнике. Сапоги гулко отбивали шаг по звонкому насту.
На следующий вечер мы с Павлом Михайловичем собрались ко мне заблаговременно, задолго до комендантского часа, — пока еще работало метро, договорились, что Павло Михайлович ночевать останется у меня. Мы должны были сесть в метро на Арбате, а выйти на только что — во
Здесь, в метро, с беднягой Павлом Михайловичем дважды случился конфуз.
Когда мы подошли к ленте эскалатора, Павло Михайлович, как я его ни предупреждал, что надо шагнуть спокойно, остановился, прицелился, даже зажмурился и вдруг… прыгнул. Естественно, что он зашатался, потерял равновесие, упал и загремел по движущимся ступенькам вниз. Я едва догнал его, помог встать и — покрасневшему, смущенному — стал читать лекцию о том, как надо вести себя на эскалаторе и вообще в метро. Лекция не помогла, и, когда лента эскалатора кончилась, Павло Михайлович снова прыгнул — и снова чуть не упал.
Второй конфуз произошел через минуту — когда подкатил поезд. Я первым вошел в вагон, чтоб наглядно продемонстрировать Павлу Михайловичу, как надо входить в двери вагона метро, где входят и выходят, не придерживаясь правого и левого потока. Но Павло Михайлович учтиво кому-то уступил дорогу, потом неизвестно почему замешкался, и когда наконец ступил в вагон, двери как раз "выстрелили" — и пневматика крепко зажала сердечного Павла Михайловича: голова и плечи в вагоне, а ноги — по ту сторону… К счастью, зажало не в талии, не в узком месте, а пониже талии, в широком, и общими усилиями пассажиров беднягу втащили в вагон. Тащить вот так в вагон, не воспользовавшись аварийным стоп-сигналом и не выключив пневматики, трудно и хлопотно — в этом мы убедились на собственном опыте.
Совсем сконфужен и обескуражен был бедный Павло Михайлович, но… не было бы счастья, да несчастье помогло: вдруг засверкал знаменитый "вишневый" юмор. Павло Михайлович стал подтрунивать над собой. И такого наговорил, что, пока мы доехали до своей станции, весь вагон уже катался со смеху.
Вишня! Вишня возрождался на глазах — возрождался от такого маленького, совсем незначительного внешнего толчка…
Выйдя из метро, мы прошли квартал, вскарабкались на девятый этаж (лифт в то время не действовал) и наконец добрались до дверей моей квартиры.
Я жил тогда (выдворенный уже и из гостиницы "Москва" и из гостиницы "Метрополь" за слишком длительное проживание) в Лаврушинском переулке, 17. Милый мой друг Константин Георгиевич Паустовский был еще в эвакуации в Алма-Ате, а мне разрешил воспользоваться его разбомбленной московской квартирой. Но разбомбили квартиру совсем "по-божески": квартира была из трех комнат, бомба попала в одну — угловую, а две другие остались целы, если не считать обвалившейся на потолке штукатурки, трещин в степах и перекоса всех дверей и окон. Битый кирпич, щепки и всякую труху из коридора я вынес, дыры в окнах заткнул — и жилье у меня получилось прямо-таки роскошное! И вообще славно как-то жилось тогда в доме на Лаврушинском, 17. Был он почти пуст: кто — на фронте, кто — в эвакуации, семьи тоже все эвакуированы, и в доброй сотне квартир проживало не больше пятнадцати человек. В нашем подъезде на девяти этажах заняты были, кажется, только пять квартир: я — в квартире Паустовского, драматург Глебов, писатель Вирта, журналист Лежнев и еще один немецкий литератор-антифашист. В группе домовой противовоздушной обороны мы с Глебовым дежурили на крыше ("пост наблюдения за воздухом"), другие — на чердаке и во дворе. Но недавно нашу противовоздушную группу самообороны ликвидировали: крыша в нескольких местах (в том числе и как раз над квартирой Паустовского, над моей головой) была пробита, на чердаке устроены зацементированные площадки и установлены зенитки. Здесь же, возле зениток, на чердаке поселили и новых постояльцев: орудийный расчет девушек-зенитчиц, кажется пятерых. Добрые и хорошие это были девчата, и у нас вскоре с ними установились дружеские отношения: девчата приходили ко мне на кухню греться и мыть голову — потому что на кухне иногда бывал газ, в особенности если стоять на лестнице и ритмически постукивать палкой по газопроводу. Так и делалось: одна девушка стояла на лестнице и стучала, а другая в это время мыла голову теплой водой. Завязались между нами и деловые взаимоотношения: меновая торговля. Девушкам выдавали много сахару, а мне его не хватало. Зато у меня всегда было много папирос (выдавали по карточкам, в Партизанском штабе и в клубе писателен), а каптенармус зенитного батальона считал, что девушкам курить не пристало, и полагающейся солдатской махорки им не выдавал, несмотря на то что все они отчаянно курили… Неудобство было лишь одно: во время воздушных налетов зенитка над моей головой тоже начинала стрелять — каждый выстрел был ударом прямо мне в темя, потому что пушка стояла как раз над моей кроватью, да и густо сыпалась на голову с потолка штукатурка. По это пустяки — налеты случались теперь не часто и вообще — человек не собака, ко всему привыкает.
Однако я отклонился от темы и возвращаюсь к Павлу Михайловичу. Когда мы, пыхтя, взобрались наконец на девятый этаж, на темной, неосвещенной площадке у моей двери мы увидели неясную фигуру.
Я подумал, что это кто-то из девчат-зенитчиц хочет помыть голову, и окликнул:
— Кто там — Валя или Маруся?
Но отозвался мужской голос:
— Это я, Юрий Корнеевич! Уже с полчаса вас поджидаю… Потому что сойти и второй раз взобраться на такую верхотуру нет сил…
Соколянский! Иван Панасович Соколянский, знаменитый ученый, спаситель десятков и сотен слепых, немых и глухих, в прошлом директор колонии слепо-глухонемых в Харькове на улице Тринклера, гениальный новатор, умевший научить слепого различать цвета, глухого — узнавать гамму, немого — передавать свои мысли другим. Сейчас (зима сорок третьего года) — профессор Московского института слепо-глухонемых. Только сегодня утром я позвонил ему, что вечером будет у меня Павло Михайлович…
Соколянский и Вишня были задушевными друзьями добрый десяток лет — до тридцать третьего года. Вишня, "сделав вынужденную посадку", как он говорил, "закончил десятилетку", а Соколянский вышел раньше — о нем особо ходатайствовал перед Сталиным Горький.
И вот они снова встретились.
Мы стояли перед дверью на полутемной лестнице. Они двое — друг перед другом, я — несколько отступя: мне не хотелось им мешать.
И вдруг Павло Михайлович заплакал, — это в первый да и в последний раз (потому что больше никогда не привелось) я слышал и видел, как плачет Вишня. Он плакал навзрыд и, пошатнувшись, склонился к Соколянскому на грудь. Он обнял его и крепко прижал к себе:
— Ивасик… друже…
И теперь заплакал Соколянский.
Они стояли — двое взрослых, даже пожилых мужчин — крепко обнявшись, у двери в квартиру номер семнадцать, на полутемной лестничной площадке девятого этажа — и плакали горькими и радостными слезами. Муки пережитого, понимание друг друга, боль и горе, боль и радость.
Потом мы вошли в квартиру.
Какое счастье, что в тот вечер газ доходил до девятого этажа! Мы поставили на огонь чайник, я сбегал на чердак — с пачкой папирос "Катюша" — и вернулся с целым богатством — с шестью кусками рафинада и… с той же пачкой "Катюши": девушки-зенитчицы отказались от "меновой торговли", когда услышали, что я собираюсь поить чаем дорогого мне человека.
Пока я хозяйничал, Вишня с Соколянским беседовали…
Странная это была "беседа". Примерно так:
— Ага… А постный день помнишь?
— Еще бы! А куда девался тот бородач?
— Кто его знает…
Пауза.
Вишня вдруг запел себе под нос:
— "Соловей, соловей, пташечка, Канареюшка жалобно поёть…"— А ты все такой же, как был.
— Да и ты такой самый.
Пауза.
— "А солдат, а солдат-душечка, Солдат-душечка на войну идёть…"— Эх, Павлуша, Павлуша, не повезло нам с тобой… Я кончил хозяйничать и выставил на стол все, что у меня было из пайка и осталось от обеда в столовой штаба: хлеб, тушенку, мандариновый джем.
— Банкет! — сказал Вишня и даже потер руки. — " Вот только… Ты, Ивасик, как теперь — пьешь?
— Пил бы, если б было что, да где ж его теперь взять?
— Я не о том. Там доводилось пить?
— Нет! Из чая, правда, варили этот, как его?
— А я, брат, пил. Редко, правда, но пил: я ж последние годы там фельдшером — фершалом — работал.