Рассказ о непокое
Шрифт:
Именно в этом главная сила юмористического — пускай и "отживших традиций, отсталого и вульгаризаторского" — таланта Вишни. Читая его, смеются и те, кто влюблены в его смех, и те, кто его смеха не признают; смеются даже те, на кого направлены острия "вишневых" усмешек и, смеясь, чувствуют себя в дураках.
Вишня обладал бесценным качеством писателя — умением заново "открывать" и "изобретать" давным-давно открытые и уже изобретенные вещи. Он умел снова и снова замечать и показывать давно уже замеченные детали — те "мелочишки", за которыми стоит большое: чувства, идеи, деяния. Вишня был и непревзойденным мастером создания характеров, в особенности же индивидуализированной речи. Был несравненным бытописателем и в то же время языком своих персонажей
Но не в одном "мастерстве комикования" — секрет сказочной популярности Вишни. Мне кажется, что секрет этот в том, что он смеялся над тем, что смешно всем. Людям совершенно разных характеров, от мала до велика, разным по общественному положению, даже разных социальных категорий, Вишня-юморист умел найти и высмеять то, что смешно даже ипохондрику; Вишня-сатирик умел взять под уничтожающий обстрел факт, явление или процесс, который был в центре внимания общества, который волновал всех и каждого. И бичевал насмешкой Вишня не "от себя одного", а от всех, как сказал бы Вишня, "от имени и по поручению"…
И наконец — уж не главное ли это свойство Вишни — был Вишня по всему складу своего творчества, по языку, образам, метафорам, ассоциациям, по самой системе мышления глубоко национален. Вишня не англичанин и не француз. Вишня не белорус и не русский, Вишня — украинец.
Здесь — в яркой национальной окраске таланта Вишни — и скрывается своеобразный, только к Вишне относящийся парадокс: малая популярность, недоходчивость, даже "неюмористичность" юмористики Вишни вне Украины, для неукраинского читателя.
Общеизвестно и безусловно верно — об этом свидетельствует опыт веков, — что произведение искусства, безупречно выполненное в своем национальном характере и колорите, является таким же драгоценным, волнующим и действенным и для людей всех других национальностей, органически становится интернациональным: шедевры литературы переводятся на языки всех народов, и все народы воспринимают их как свои; шедевры живописи и ваяния входят в сокровищницу всемирной культуры; шедевры музыки звучат одинаково для всех, какой бы нации ни был слушатель.
Произведения Вишни — бесспорный шедевр украинской национальной культуры. Но воссоздать — не просто "перевести", а именно воссоздать их в других языках, чтобы они дали тот же эффект, думается мне, — невозможно.
Не парадокс ли это?
Думаю, причина здесь в том, что весь юмор Вишни построен прежде всего на языковых ресурсах; он делает упор именно на особенность украинской речи, ее неповторимую самобытность, на весь ее оригинальный лад — своеобразную интонацию, свойственную лишь украинскому характеру, своеобразное видение, присущее украинскому глазу.
Думаю, что в свое время — да и значительно позднее, даже теперь, — именно это давало повод кой-кому из критиков обвинять Остапа Вишню в "национальной огра-ниченносги". Ясное дело — безосновательно, от собственной ограниченности и нищеты духа.
Возможно, что это и послужило зацепкой, чтоб обвинить Вишню и в "национализме". Современному читателю теперь уже не трудно судить — были для этого основания или нет.
Как известно, только выйдя на волю и снова обретя свое творческое "я" в знаменитой "Зенитке", Вишня сразу же — первой своей после возвращения книжкой "Самостийная дырка" — выступил против украинских буржуазных националистов. Заграничная националистическая контрреволюция, разумеется, немедленно же пустила слух, что Вишню, мол, "заставили" написать эту книгу, что его, дескать, "для того и выпустили", чтоб на его имени "спекульнуть", и вообще, что все это у Вишни не от души, а по принуждению.
Спорить, конечно, бесцельно, — другого от антисоветчины и ждать нечего, — это понятно каждому. И Вишню, когда ему показывали эту околесицу националистов, она никак не трогала. И он продолжал издеваться над ними. Но смеялся, подшучивал и издевался над националистами Вишня только в фельетонах — то было его оружие борьбы, однако в жизни он говорил о националистах без смеха. Националистов — прежних петлюровцев, а позднее всяких там бандеровцев и тому подобных — Павло Михайлович ненавидел.
Как-то погожим зимним днем по свежей пороше отправились охотиться на зайцев Вишня, Бучма, Йогансен, Слисаренко и я. Я только что приобрел славное ружьецо "Зауэр" — три кольца, пристрелял его со станка на листе бумаги, потом с Йогансеном и Слисаренко попрактиковался на стендовых тарелочках, теперь надо было его обновить и обмыть заячьей кровью. На уток, лысух и нырков я охотился и раньше, еще гимназистом; ходил по перу с Йогансеном и Слисаренко, — ружьишко у меня тогда было плохонькое; но на зайца — да еще с новым ружьем — я шел впервые. Потому-то был я в центре всеобщего внимания, все наперебой поучали меня, как надо вести себя на заячьей охоте, и каждый старался чем-нибудь мне услужить. Кто дарил патроны, каким-то особым способом набитые, — дробь ложится так кучно, что "ни одни заяц не проскочит"! Кто прицеплял мне к поясу специальные крючки, к которым я потом приторочу убитого зайца. Кто просто угощал папиросой своей набивки, из какого-то контрабандного табака. Шли мы за Померки, в яры — там, по сведениям Йогансена, появились целые "отары" зайцев, привлеченных заброшенным капустным полем. Меня уже заранее, еще от Сокольников, трясло как в лихорадке — от сладких предчувствии и страха, как бы не напортить и не оскандалиться.
Но вот наконец и опушка за дачей Петровского — дальше хваленое Майком поле грядущего заячьего побоища. Тут надо было нам расходиться.
План был такой: без номеров, поскольку без собачьего гона, просто — расходимся веером, проходим поле и на опушке небольшой рощицы, что виднелась километрах в двух, сходимся.
Разошлись.
Слева от меня двинулись Вишня и Кучма, справа — Слисаренко и Йогансен.
Я был, так сказать, "центром нападения": позиция наиболее выгодная, потому что все зайцы, которых поднимут и справа и слева, по которым выстрелят, но "промажут", непременно выйдут наперерез моему маршруту, и мне будет удобно стрелять по ним — в профиль, а не в угон.
Пошли.
Каждый, кто хоть раз охотился на зайцев, поймет, как я себя чувствовал, какие эмоции терзали мою душу. А кто на охоте не бывал, тому этого и не расскажешь — все равно не поймет.
Я шел, подхватив ружье под правый локоть, с пальцем на гашетке — в любую секунду готовый подбросить ружье к плечу и бить зайца, не теряя и терции. Патроны я заложил те, от которых не убежать никому, — не проскочить сквозь кучность заряда.
Странное дело — зайцы мне не попадались. Более того, слева — от Вишни и Бучмы — иногда доносился выстрел, справа — у Слисаренко и Йогансена — был даже дуплет и слышались какие-то возгласы: видно, попался и убит-таки заяц. Но и после выстрелов справа и слева шальные зайцы все же не пересекали мой путь.
Никого из партнеров я не видел, потому что мне, в центре, пришлось идти ложком, а Вишне с Бучмой и Йогансену со Слисаренко — за взгорками, собственно, за краями овражка, по которому двигался я.
Так прошел я километр и два — зайцев не было. Шагах в пятидесяти уже виднелись и кусты опушки, к которой мы направлялись и где должны были сойтись. Сердце у меня уже не колотилось в нервном ожидании, а тоскливо ныло — от разочарования и злости.
И вдруг я увидел зайца.
Шагах в тридцати от меня, под кустом — под крайним, первым от поля кустом, на белом чистом снежку сидел серый красивый заяц-большак. Сидел, не двигаясь, как пришитый, только большущие уши свои наставил.