Шрифт:
Предисловие к «Рассказу об Ольге» Газданова
Мастером новеллы Газданов стал уже в 30-е годы. Его литературные пристрастия в этом жанре были во многом сформированы под влиянием французских авторов Х1Х века, особенно Мопассана, чью творчество занимало писателя настолько, что он неоднократно упоминал его имя в своих произведениях. Явно под впечатлением от этого автора были написаны некоторые произведения довоенного периода («Общество восьмерки пик», «Мартын Расколинос», «Фонари», «Исчезновение Рикарди»). Однако лучшие рассказы Газданова звучат настолько завораживающе оригинально, что автора трудно упрекнуть в подражании. У него вырабатывается собственная задача рассказчика, опрееделяющая стиль газдановского повествования, — представить еще одно звено в цепочке человеческих воплощений. Случайное знакомство, которое также случайно всплывает в памяти и исчезает по мере пережитого, лежит в основе собственно- газдановского рассказа («Черные лебеди», «Великий музыкант», «Вечерний спутник», «Бомбей», «Хана»). Из послевоенных рассказов в этот ряд можно поставить только «Судьбу Саломеи» и «Княжну Мэри».
С 1939 года по 1949 год Газданов не опубликовал ни одного рассказа. За
Однако рассказ «Когда я вспоминаю об Ольге…» заинтересует поклонника Газданова не только своей новизной. Он создан по канонам классического газдановского рассказа. Повествование ведется от лица нам хорошо знакомого рассказчика, в рукописях чаще именуемого г-ном Соседовым, чем в публикациях. Впрочем читателю и не нужно напоминать его имя — слишком узнаваем характер повествователя, его тончайшие душевные движения, способность понимать собеседника с полуслова, любовь к гимнастике и ожидание катастроф. Но главную героиню рассказа «вспомнить» невозможно, потому что каждый женский образ у Газданова — это абсолютно новое лицо, новый характер. Женщины, в которых влюбляется газдановский герой, прежде всего индивидуальны, и их психологические, этические и эротические характеристики важны постольку, поскольку они помогают понять их сущность. Мы практически не имеем портретных описаний женщин, писатель старается передать то, что чувствовал рассказчик при встрече с той или иной героиней, а не то, что он видел. Поэтому мы знаем, какое она оставляла впечатление, но не знаем, как она выглядела. Надо заметить, что женские характеры создавались Газдановым вообще более динамичными: большинству героинь удается в течение одной жизни (и одного текста) именно на глазах читателя обрести свою сущность, стать настоящими. Если повествователь «Эвелины…» смотрит на свою подругу в начале романа и думает, что та недовоплощена, то в конце романа он пьет за ее свершившееся воплощение и говорит: «Я когда-нибудь напишу о тебе книгу…» Пока жизнь Эвелины могла служить сюжетом для традиционной драмы, она не интересовала писателя. Когда же Эвелина сумела совершить то творческое усилие, на которое не хватило сил у нищего из «Княжны Мэри», тогда она стала источником творческого вдохновения. Вероятно, поэтому у Газданова не много таких произведений, как «Вечер у Клэр», «Хана» или предлагаемый нами рассказ «Когда я вспоминаю об Ольге…», непосредственно посвященных взаимоотношению героя-рассказчика с женщиной. Его душевные метаморфозы свершаются со скоростью меньшей, чем у возлюбленной, и потому его выбор — наблюдение импрессиониста. Можно сказать, что у него несколько нехарактерное для литературы своего времени отношение к женскому образу.
Русская литература ХIХ века оставила после себя в наследство понятие женского идеала. С коррекцией на время и место был некий «чистейшей прелести чистейший образец», который к концу века видоизменяется и продолжает свое существование у последователей Владимира Соловьева и в следующем столетии. К тому моменту, когда Газданов начал свою писательскую жизнь на Западе, в европейской литературе уже появилось понятие секс-символа как выражение сущности женщины-самки. Кто-то, подобно Джойсу его эстетизировал, кто-то принимал как неизбежность, подобно Генри Миллеру. Эта самка была подчас глупа и отвратительна, но к ней были обращены самые нежные чувства героя. И если в ХIХ веке на эту тему была бы написана поучительная история о трагедии неосмотрительного юноши, то в начале ХХ века появился роман «Тропик Рака» о женщине — символе Вселенной, в которой «все течет»…
В советской официальной литературе такое понимание женской сущности трансформировалось в женщину-производительницу станков или детей, что само по себе не удивительно, так как в это время наяву женщин награждали и присваивали им звание «героинь», в зависимости от того, на каком фронте работ они отличились.
Но в обоих понятиях женского идеала и секс-символа есть некий элемент унификации (первый — порожденный христианским сознанием, второй — вырождением оного). В произведениях Газданова мы не встретим ни идеала, ни символа. Писатель отметит лишь те черты, которые особенно значимы, которые выражают природу героини, а она у каждого живого существа, по Газданову, своя. Утрата подлинной индивидуальности и есть внутренне противное художнику внесоциальное люмпенство, но с возлюбленными его рассказчика этого не происходит ни при каких обстоятельствах. И потому разочарование не есть удел газдановского героя…
Ольга Орлова
Рассказ об Ольге
Когда я вспоминал об Ольге, мне всегда казалось, что я знал ее всю мою жизнь, бесконечно давно; я видел ее, как картину, которая бы всегда висела в моей комнате и которая кроме того сопровождала бы меня во всех моих воображаемых и настоящих путешествиях. И вместе с тем, несмотря на это длительное знакомство, которое началось с пятнадцатилетнего возраста, с тех времен, когда она была тоненькой девочкой с сердитыми черными глазами, в ней навсегда осталась какая-то неуловимость, которая иногда даже раздражала меня. Ее нельзя было знать, как знаешь других людей или женщин; в ней было нечто скользкое и уклончивое и время от времени, в ней появлялась такая явная и чужая отдаленность, совершенно необъяснимая на первый взгляд, точно это было существо с другой планеты. Я никогда не мог найти объяснение этому — и она сама не знала, почему это так происходило, в этом была ее личная особенность, независевшая
— Ты знаешь, это как холодное течение в море. Ну, вот, летом ты плывешь в теплой воде — и вдруг попадаешь в соверешнно ледяную струю, это приблизительно так, мне трудно найти другое сравнение.
Она ничего не ответила; и только потому, как дернулись ее губы, я понял, что мои слова ей были неприятны. Она очень хорошо, лучше, чем другие, знала эту свою печальную особенность и не любила, когда я говорил об этом. Однажды я, после длинного разговора с ней, — она все время уклонялась от ответа на прямые вопросы, которые я ей делал — мне самому со стороны было ясно, что они становятся несносны, но я не мог заставить себя остановиться — сказал ей:
— Почему ты мне не отвечаешь? Ты считаешь, что я не прав — или ты боишься? Она быстро подняла на меня свои черные и по-прежнему сердитые глаза и ответила очень спокойным голосом, идеально несотвествующим выражению ее лица:
— Нет, я просто считаю, что на этом лучше не настаивать. Зачем?
И как почти всякий раз, когда я разговаривал с ней о таких вещах, у меня было впечатление, очень похожее на то, что меня мучит жажда, что я нахожусь возле источника — и почему-то его вода для меня недосягаема, это походило на мучительный и непреодолимый сон.
Я знал, однако, всю ее жизнь, все ее, в сущности, немногочисленные романы. Она рассказывала мне о каждом из них обычно много времени спустя, после того, как он давно кончился. Все они отличались одними и теми же особенностями, из которых первая была неизменно характерна для одной стороны, и вторая — для другой. Эти особенности заключались в том, что каждый раз герой оставался со своей печальной влюбленностью в Ольгу, влюбленностью, которая потом не покидала его уже никогда, точно это была хроническая и неизлечимая болезнь, нечто вроде душевного увечья, и возможность возобновления этой любви существовала каждую минуту и зависела только от желания Ольги; — и с другой стороны в том, что для Ольги каждый конец романа был так же безвозвратен, как ее очередной отъезд. В этом была та же почти логическая последовтельность, которая была четко приложима к Ольге, которая во многих случаях точно характеризовала ее жизнь — и которая все-таки ничего не объясняла. И оттого, что мне никак не удавалось, в течение долгих лет близкого и тесного знакомства с Ольгой, представить себе, с хотя бы приблизительной верностью, то, что можно было бы назвать ее душевным портретом — как иногда не удается поймать в круглое стекло покачивающегося в руке бинокля какую-то точку на горизонте — и в стекле медленно тянутся плывут разноцветные далекие пятна, а цель все так же ускользает от глаз — от сознания этой невозможности, которой у меня не было по отношению к другим людям, мной иногда овладевало непреодолимое раздражение, в сущности бескорыстное и почти безличное. Я помню, как встретил ее однажды после того, как три года не видел ее, неожиданно, душным вечером ранней, едва начинавшейся осенью, в Ницце, на Promenade des Anglais; она была в белом платье, резко отличавшимся своим цветом от ее загорелых ног, в белой широкополой шляпе, — и шла под руку с высоким загорелым человеком, в глазах которого стояла беззащитная нежность. Он смотрел в ее лицо, не отрываясь, повернув к ней голову, не видя ничего перед собой и не замечая ни розового узенького облака на темнеющем небе, ни молодой луны, ни моря, меняющего цвет.
Я смотрел на него с невольным и неудержимым сожалением, которое происходило оттого, что я знал другие вещи, которых он не знал; а вместе с тем, для него они были еще важнее, чем для меня. Я видел по всему — потому что это было у нее не в первый раз и потому, что я очень хорошо знал Ольгу, что такое выражение ласковости на ее лице бывало у нее либо в первые, либо в последние дни ее романа, у меня были все основания думать, что это были именно последние дни. Я знал, что в одно прекрасное утро, совсем на днях, может быть завтра, может быть через неделю, она уедет одна, и он останется здесь в Ницце, как неподвижный предмет, как дом из которого выехали и не будет знать, где она; а через несколько дней получит короткую открытку из другой страны; там будет несколько небрежно-ласковых строк — и больше никогда, ни при каких условиях, не повторится то, что предшествовало этому отъезду и в чем не было ничего, что могло бы его объяснить.