Расскажите мне о Мецаморе
Шрифт:
— Прогресс не остановить! — воодушевленно поддакнул я.
— Не остановить, — подтвердил он. — Но иногда его ставят в очень опасное положение. Особенно в этом преуспела так называемая Средиземноморская цивилизация, та самая, в которой вы живете.
— Вот те на! — удивился я. — Да ведь весь прогресс — за последнее время.
— И регресс тоже.
— Пароходы, самолеты, полеты в космос…
— И подводные лодки, ракеты, оружие массового уничтожения, — перебил он меня. — Зло, как бы пышно оно ни наряжалось, какой бы демагогией ни прикрывалось, приходит к самоуничтожению. Ненасытная змея, дотянувшись до своего хвоста, начинает заглатывать сама себя…
Я вспомнил, что такой же разговор был у меня с Алазяном, чуть ли не теми же
— …При разумном устройстве общества каждому отдельному человеку нужно очень немногое. Даже и вовсе ничего не нужно сверх того, что он сам способен производить.
— Человеку многое нужно! — уверенно возразил я.
— Существовали цивилизации, — не слушая меня, продолжал он, — в которых высшим критерием ценности был один лишь труд. В ваше время трудом называют все, что угодно, всякую деятельность, даже бесполезную, даже вредную. Этот самообман приводит к обесцениванию подлинного производительного труда, к превращению его в одну из форм человеческой деятельности. И постепенно вы потеряете, если уже не потеряли, представление о радости труда. Можете ли вы уверенно сказать, что труд ваша высшая радость?
— Пожалуй, нет, — замялся я.
— Это говорит о том, что у вас извращено представление о труде, либо о радостях, либо о том и другом вместе. Скажите, изучают ли у вас в школах истории трудовых цивилизаций? — вдруг спросил он.
— Каких, например?
— Хотя бы историю цивилизации ариев?
— А что о ней известно?
— Потому и не знаете, что не изучаете. А ведь многое в вас, да и в нас тоже — от нее.
— И в вас?
— Представьте себе. История человечества — это длинная цепь перевоплощений. Все мы, сами того не замечая, несем в себе прошлое. Хорошее и, к сожалению, плохое. Каждый наш добрый или дурной поступок эхом отдается в будущем. Жизнь отдельного человека или даже целого племени слишком коротка, чтобы заметить биологические изменения. Но они происходят непрерывно. И условия доброжелательства или человеконенавистничества, создаваемые нами, способствуют закреплению тех мутаций, которые больше соответствуют этим условиям…
— Вы же вот добрый, — прервал я его. — Значит, недобрые мутации в будущем не закрепились? Почему бы, а? Ведь наша цивилизация, как вы говорите, способствует дурной наследственности.
— Вас, а значит, и нас тоже, спасли трудовые добродетели. "Владыкой мира будет труд!" Это ведь в ваше время провозглашено…
— Ну вот, а вы говорите…
— Я говорю, что вы на пути к выздоровлению. Социализм — лишь первый робкий шажок. Внешние и внутренние силы пытаются столкнуть вас с этого пути, извратить понятия трудовластия, народовластия, добровластия.
— Не столкнут? — осторожно спросил я. Как-никак это была попытка заглянуть в будущее.
— Не столкнут. Потому что вы будете сверять дорогу не только с умозрительным будущим, но и с реальным прошлым. Человек — продукт прошлого, всего прошлого, насчитывающего многие десятки тысячелетий, и вы угадаете единственно правильную дорогу между прошлым и будущим.
— Но как это можно, оглядываясь на прошлое, угадать будущее?
— Зная ошибки прошлого, можно сделать так, чтобы они не повторились. Что возвысило, к примеру, рабовладельческий Рим? Концентрация материальных средств, концентрация власти. Но это же его и погубило.
— Рим разрушили готы…
Он поморщился. Так, по крайней мере, мне показалось. То сидел неподвижный, с каменным выражением лица, а то по нему промелькнула какая-то тень. Мне даже показалось, что он чем-то обеспокоился. Огляделся. Ничто не изменилось в сквере, никто на нас не обращал внимания.
— Так вы себе внушили, — быстрее заговорил он. — Готы завоевали то, что потеряло способность даже защищаться. Рабство унизило труд. Сколько нужно
— Так мы и меняем, — не выдержал я его длинного монолога. — На смену капитализму приходит социализм.
— Меняете. Но пока еще неуверенно. Вы неразборчиво черпаете в прошлом не только доброе, но и дурное…
И вот тут до меня дошло: если он мой потомок и если знает прошлое, то ведь пожалуй, знает и свое генеалогическое древо, и на том древе должно быть ясно обозначено, кто мать моих детей. Все эти заумные общественно значимые рассуждения сразу потускнели перед возможностью теперь уже узнать, кто для меня Ануш, — случайная радость и боль или друг на всю жизнь?
Задохнувшись от такой возможности, я закатил глаза к синему небу, испятнанному белыми пухлыми тучками.
— Если вы такой откровенный, ответьте мне на один личный вопрос?
Я боялся посмотреть на моего собеседника, боялся увидеть насмешку в его глазах. Ведь фантасты нам все уши прожужжали, что пришельцам из будущего запрещено вмешиваться в прошлое, что будто бы такое вмешательство приводит к катаклизмам. А с другой стороны, он столько наговорил мне, что еще одна маленькая личная информация ничего уж не изменит.
Птицы щебетали над головой, неподалеку шумели троллейбусы. А он молчал.
— Можете ответить?
Снова молчание.
Не меняя позы, я скосил глаза и не увидел никого. Скамейка была пуста. И вообще во всем сквере не было ни одной живой души. Я вскочил, огляделся — никого. Неужели опять наваждение? А я было успокоился, решил, что это его, моего потомка, проделки с Голосами. Пришел и нашептывает мне, чтобы я, так сказать, вник в проблему, понял глубинную связь времен. Если же его нет и не было, моего потомка, то не миновать мне визита к психиатру…
И тут я увидел Алазяна. Он вышел из кустов, что росли как раз напротив, опасливо озираясь, направился ко мне. Я насторожился: подумалось вдруг, что между Алазяном и этим пришельцем из будущего есть что-то общее. Недаром же они толкуют мне чуть ли не одно и то же. Или Алазяну, как и мне, нашептывается то же самое? Ему, как энтузиасту идеи, мне, как живому экспонату, подтверждающему идею?
— Куда он исчез?
— Кто?
— Тот, что с вами сидел.
— Точно? Вы видели? — обрадовался я.