Рассказки конца века
Шрифт:
Днем неудержимо клонило спать, он чувствовал себя в полудреме. Ночью мучился от бессонницы. С ревом и матом отгонял мысли о самоубийстве, подсознательно он чувствовал, что жизнь наладится, не может не наладится, ему же всегда везло, всегда, сколько он себя он помнил, с четырех или пяти лет.
Пробовал возродить огород, увлечься садоводством, научиться копать землю, полоть, окучивать. Время подходящее, месяц май. Ни черта не вышло. Он быстро уставал и не получал удовольствия. Отвергла мать-земля мои шашни, думал он, лежа на брезенте в сарае. Еще он думал о Марине и черноволосом Володе, как же без них? Он подумал о них сразу же, как пришел в себя перед дверью восемнадцатой
Сначала понял, что зря послал случайного мужика. Тот мог и убить, с таким-то прямым ударом… Но мужик попался незлой: дал разок в морду, и пошел спать. Думать и еще раз думать, решил тогда Альберт Леонардович, не все тут безответное быдло. Он минут двадцать ломился в тяжелую дверь, обделанную снаружи деревом. Молчали равнодушные деревяшки, не отвечало железо. Он вышел и остановил утренний «жигуленок».
Через день он зашел в кабинет Марины. Там был и стол, и два кресла, и телевизор без звука показывал то же самое. Нерусские мужчины и женщины разыгрывали марсианские страсти. Но не виднелось цветных журналов и курносого носика. Вместо него за столом сидела грустная дама лет сорока. Завидев человека, начала скучным голосом расписывать ему дивное снадобье «гербалайф». И такое оно, и этакое, толстяки от него худеют, старики молодеют, а паралитики начинают скакать по деревьям, и многие виды африканских обезьян им завидуют. Ну и ну, подумал Альберт Леонардович, купить уже захотел. Но вспомнил, зачем пожаловал. А где Марина? — спросил он. Дама поскучнела еще больше и сказала, что знать Марины не знает. С сегодняшнего дня комнату снимает ее контора. И начала гнуть про паралитиков, ночующих на ветвях. Ему было интересно, но некогда. И он пошел прочь. Катись, катись, шипела вслед дама, потом на коленях приползешь. Он не слышал.
Владелец здания отказался поведать об арендаторах.
Телефон 23–39–98 молчал. Володя мог спать, бегать трусцой, уехать тачать детали на завод «Наштяжмаш». А мог уйти на фронт, в запой или вообще из нашего мира. В астрал, например. Но он мог вернуться к вечеру: с завода, с войны, из царства теней. Был такой шанс. Последний.
В закатный час он давил кнопку звонка, давил и давил, с замиранием и с надеждой. Дверь открыла сердитая старуха. Зачем трезвоните, спросила она. Я не буду, покаялся Альберт. Я никогда и ничего не буду. Я никогда не войду в вашу жизнь, уверил он. Владимир Владимирович уехал, раздраженно сказала она. Это ваш сын? Ваш племянник? Внук? Он и сам знал, кто он ей.
Альберта Леонардовича нашел Митя, сельский дурачок и рубаха-парень. Он лежал лицом в одуванчиках, рядом лежала отпиленная ножовкой кисть левой руки. Тело в синяках. Экспертиза сказала, что его пытали всю ночь. У живого пилили руку. Головой бросали в огонь. Кончили выстрелом в сердце. Душа отлетела. Тело отнесли и положили на одуванчики.
Дом политической терпимости
Темнеет. Светятся одинокие фонари. Спешат запоздалые пешеходы и несутся почуявшие раздолье автомобили. Вечер перетекает в ночь.
Он в нерешительности.
Перед входом лежал грязный коврик с золотистыми буквами «достоинство человека — в труде». Ну и ну, подумал он, вот подонки-то. Немного в отдалении, посреди осеннего сквера, грустно поблескивали осколки битых бутылок. Пожилой мужчина два раза обошел здание. Замер перед бронированным входом. Дверь чуть-чуть приоткрыта. Он огляделся и рванул дверь на себя. Железо скрипнуло, нехотя пропуская внутрь.
— Дом политической терпимости?
— Он самый, — приветливо сказал ему молодой амбал, в костюме и сероглазый. — Вы заходите. Мы любому рады, даже такому, как вы.
— Мне бы…
Мужчина молчал: разглядывал свои пальцы, крутил пуговицы мятого пиджака.
Амбал участливо смотрел на него.
— Извините, а вы кто по ориентации?
— Э-э?
— Ну, скажем… Анархо-синдикалист? Нацист? Или что-то из ряда вон?
— Да нет… коммунист я, наверное, — признался он.
— Замечательно! — с чувством сказал амбал. — Вы не представляете, как я рад. В таком случае вы хотели бы заняться здесь большевизмом. Угадал? И, как я подозреваю, не в одиночестве. Как насчет воссоединения с пролетариатом? Уединенный номер, красные флажки, аккуратный бюстик… скажем, Карла Маркса… звуки «Интернационала»… и вы соединитесь с настоящим рабочим. С грязным, потным, униженным. У него на шее будет ярмо, а руки будут в мозолях. Правильно?
— Видите ли, — смущенно признался он. — Это хорошо, но я бы предпочел…
Амбал перебил:
— С комсомолкой? Нет проблем. Есть тут одна героиня: чудо-девушка, прямо с плаката, почти чекистка. Ну да ладно, сами увидите. Она сбросит с себя буржуазные предрассудки, обнажит свою революционную сущность… Я вижу, как загорелись ваши глаза!
— Знаете, я бы хотел заняться этим по-сталински.
— Это уже круто, — вздохнул амбал. — Я бы даже сказал, нетрадиционно. Однако мы известны любовью к людям. Обслуживаем и таких. Хотя серпом и молотом по-живому, это сильно… ладно, все-таки не мещане.
Мужчина улыбался: впервые он не встретил упрека, только сервис и сплошное сочувствие.
— И еще, — доверительно прошептал он. — Если можно, я бы хотел заняться всем этим с пионером.
— А почему нельзя? Можно, само собой. Только пионер занят. Один человек в актовом зале снял весь отряд — для группового ленинизма, он, знаете ли, ноябрьский праздник захотел посмотреть, а потом еще первомайскую демонстрацию. А с демонстрацией они до утра не кончат.
— Что же делать? Я с женщинами не могу, они на империалистической стадии уже засыпают. А я не могу внедрять идеалы в спящую женщину.
Парень-сероглаз посмотрел на его с усмешкой. Вроде задумался. Наконец весело произнес:
— Есть тут молодой человек… Выносливый — просто жуть. Вчера арийцы зашли, так мы его жидом обрядили. Все стерпел, только в газовой камере задыхаться начал, вы представляете? Можно сделать его комсомольцем тридцатых. Хотите?
— Да.
Амбал исчез. Появился через минуту, вздохнул горестно-протяжно:
— Отказался. Отказался, хоть и выносливый. Говорит, что извращение. А я ему, козлу, говорю: а что тут у нас, козел, не извращение? А он свое. Не хочу, мол, по-сталински, по-хрущевски еще могу, а по-сталински пусть его памятник удовлетворяет. Я ему говорю, чистоплюю: желание клиента — закон. А он не верит… Так что предлагаю вам выход: давайте уж по-сталински, только сами с собой. Ну не совсем сами с собой, мы вам памятник Иосифа Виссарионовича дадим. А еще цветы вручим, можете возложить. Марш подходящий врубим, все как положено. Ну а дальше сами с усами, фантазируйте, как хотите, только памятник не попортите, он тут один такой.
Скрывая досаду, он согласился, и его повели в подвал. По словам хозяина, памятник стоял там. Когда привели, дали букетик алых гвоздик и включили забытую музыку. Он услышал, что от тайги до британский морей Красная Армия по-прежнему всех сильней.
— Классная музычка? — с ухмылкой спросил амбал.
Мужчина закрыл глаза.
А когда открыл, то увидел, как со скульптуры сдернули покрывало. Вместо отеческих усов вождя на него смотрело лицо Николая Второго.
Он застонал, чувствуя холод и пустоту.