Рассказы и крохотки
Шрифт:
– Что скажешь, лейтенант? – как всегда, и доброжелательно, и чуть-чуть насмешливо загодя спросил майор, откинутый на спинку стула.
Позущан с волнением доложил ему всё. Картошки унесено с кухни килограмма два, по карманам. И есть подозрение, что это могло случаться и в другие дежурства по кухне. И возможно, – в других ротах тоже. Случай – прямо подсудный, но и нельзя на такое решиться. (Не только жалко их, дураков, неразумно же и, едучи на фронт, самому прореживать строй роты.) Но – какие меры принять? как наказать? Сделать случай – гласным по роте? по батальону?
Широкие ясные глаза майора сузились. Остро смотрел на лейтенанта. Обдумывал.
Или не обдумывал?
Очень не сразу ответил. Сперва вздохнул. За затылок взялся – и чуть сдвинулась его фуражка, козырьком ко лбу. Ещё вздохнул.
– Случай – примерный, – сказал с великой строгостью.
И помолчал.
Созревала в нём мера? кара?
– Ты вот, лейтенант, летом сорок первого с нами не отступал. Не видел, какие склады жгли. И под то – сколько воровали все. И в городах, и в самой армии. Ка-кая растащиловка шла, матушки!
– Да, я того не видел, таащ майор. Но и по училищу знаю: воруют. И интенданты, и на кухне, и до старшин. Мы, курсанты, всегда были как собаки голодные, и обворованные. Так тем более же с этим надо бороться! Если все будут воровать – мы же сами своей армии ноги подогнём.
Майор чуть зевнул.
– Да-а-а. Ты правильно смотришь. И воспитывай так бойцов, а то политрук твоей роты слабый.
Лейтенант стоял, несколько обезкураженный. Он ожидал от комиссара твёрдого и немедленного решения – а теперь расплывалось. И – разве такое сам же комиссар говорил в политбеседах?
Тут сильно распахнулась дверь – и с поспешностью вошёл старшина батальона в новенькой телогрейке. А в левой руке он нёс за дужку точно такой же круглый солдатский котелок, без крышки, только совсем чистенький, зелёно-оливковый.
– Товарищ комиссар! – взмахнул он правой к шапке-ушанке, – проба! Извольте отведать.
Прoбу и должен был снимать комиссар части, дежурной по полку. Но тут проба была – свыше полкотелка пшённой каши, прямо на четверых, и сильно умасленной, не виданной в полковой столовой.
– Да-а-а, – ещё раз потянул комиссар, снял фуражку, положил на стол. Открылись его вьющиеся закольцованные светло-русые волосы, придающие ему всегда расположительную приятность.
Старшина бережно поставил котелок на незанятый угол стола. И рядом выложил три деревянных ложки, ещё свежерасписных.
– Подсаживайся, капитан, – пригласил комиссар начальника штаба. И Краегорский вместе со своим стулом стал переходить.
Старшина откозырял, ушёл.
От котелка поднимался парок и дивный запах.
– Комбата нет, садись и ты с нами, лейтенант, – добродушно пригласил комиссар, и светлые глаза его искрились как бы насмешкой. Не над лейтенантом Позущаном, нет…
Нет!!
– Спа-сибо, – с трудом выдавил Позущан. Горло его сжало, как перекрыло.
И – руку к козырьку, с небывалой горечью:
– Разрешите идти?
А майор Фатьянов смотрел светло, одобрительно, дружески, понимающе.
– Жизнь идёт как идёт, – сказал тихо. – Её так просто не повернёшь, всё равно. Человеческую природу не изменишь и при социализме.
Прищурился лукаво:
– А картошку – ты им отдай доварить. Что ж ей пропадать.
Лейтенант ещё раз козырнул чётко, повернулся через левое плечо – и толкнул дверь.
А ведь ещё и до войны, не поверить, от устья Ангары до устья Илима – баржи с солью таскали бурлаки: бечевой, местами брали лошадей на подмогу, на каких плёсах ждали попутного ветра. Ничего, за сезон три ходки делали.
Потом наладили на Ангаре чин чином и малое пароходство, и Анатолий после техникума 12 лет ещё водил до Енисея разные судёнышки. А в 74-м, как начали перегораживать под Богучанами, – так не стало ни пароходства, и ни ГЭСа, ни беса. А сверху ещё раньше поставили Братскую и Усть-Илимскую плотины, и только на остатних четырёх сотнях реки, – а живой, не умершей, только двести вёрст, до Кежмы, – уже никакой не Толик, самому пятьдесят, ещё водит что приходится.
Как и сейчас. Он же и капитан, он же и рулевой, в сильно истёртом синем кительке сидел за рулём в рубке, вёл катер-водомёт – и вёз там, в нижнем салоне, гостей. А душой избаливал, как за себя самого, за это последнее русло реки в её истинных, не испоганенных ещё берегах: уговорим, не уговорим? удастся, не удастся?
Боковое стёклышко было отодвинуто, и тянуло сюда родным речным дыханием.
Вон на Лене сохранилось ещё всё – и бакен'a, и створы, там только рейсы нагоняй, чтобы квартиру получить. А здесь за последние 20 лет и бакенов не стало, хоть гарантийная глубина всего 60 сантиметров. Ведёшь – по памяти, по соображению, по меткому глазу: каждую суводь видишь заблаговремя, где она крутит. Идёшь – и читаешь реку: все пятнадцать, до Кежмы, каменистых шивер'oв, с перепадами малыми. Да ведь и никакой прибережный холм, скалу, утёсик, мысок, устье ручья друг с другом не спутаешь, это только стороннему глазу они все на одно лицо, как овцы в стаде или как лоси.
А лоси-то и медведи перестали Ангару переплывать: из-за Илимской ГЭС сильно похолодала вода. На Лене – она куда теплей.
Только свою Ангару – любил капитан, как жену, на другую не променять.
Над знатной рекой медленно разгорался солнечный день, и выравнивались плоски света по поверхности.
Протянулось белооблачное веретено далеко за правым берегом. Но – растает оно.
В июне – ангарская вода всегда тихая. А с середины августа северяк погонит крупную волну. В августе и Саяны растапливаются, катит половодье.
Узкая низкая дверца с внутренней лестнички открылась. В неё протиснулся моторист Хрипкин: голова как бомба, и туло как бомба. Сел на боковой прискамеек. А третьему в рубке и сесть бы негде, загораживай спиной дверку.
– Ну, что там делается, Семён?
Семён хоть и увалень лохматый, чёрный, лицо распорно литое, а глаза быстрые, смекалистые:
– Кому теперь, Анатоль Дмитрич, дело до дела? Валентина Филипповна едва приступилась, а Сцепура уже выпивку подтаскивает, с утра пораньше. Да и господин министр, я думаю, на закуску покашивается.