Рассказы и крохотки
Шрифт:
Он шёл к себе, обдумывая Хабалыгина. Конечно, такой НИИ – не заводик релейной аппаратуры. Тут директору и ставка не та, и почёт не тот, и к лауреатству можно славировать.
Изловили и клеймили в областной газете какого-то шофёра с женой-учительницей, которые развели при доме цветник, а цветы продавали на базаре.
Но как поймать Хабалыгина?..
Пешком, медленно пошёл Фёдор Михеевич, чтоб его хорошенько продуло. От безсонницы, и от двух порошков нембутала, и от всего, что он передумал за эти сутки, внутри у него стояло что-то неповоротливое, отравное – но ветром этим свежим оно по маленьким кусочкам
Что ж, думал он, начнём опять сначала. Соберём всех девятьсот и объявим: здания у нас, ребята, нет. Надо строить. Поможем – будет быстрей.
Ну, сперва со скрипом.
Потом ещё раз увлекутся, как увлекает работа сама по себе.
Поверят.
И построят.
Ещё годок переживём и в старом, ладно.
…А пришёл, сам не замечая, – к новому, сверкающему металлом и стеклом.
Второе, рядом, – чуть поднялось из земли, заплыло песком и глиной.
В безлукавой памяти Фёдора Михеевича после вопросов Грачикова зашевелились какие-то оборванные, повисшие нити о Хабалыгине – и кончиками тянулись друг к другу связаться: и как оттягивал приём объекта в августе, и его радостный вид в комиссии.
И странно – о ком он только начал доумевать по дороге сюда, того и увидел первого на заднем большом дворе строительного участка: Хабалыгин в твёрдой зелёной шляпе и хорошем коричневом пальто решительно ходил по размокшей глине, пренебрегая тем, что измазал полуботинки, и распоряжался несколькими рабочими, видно своими же. Двое рабочих и шофёр стягивали из кузова грузовика столбы – и свежеокрашенные, и уже посеревшие, послужившие в столбовской службе, с отрубленными гнилыми концами. Двое других рабочих, наклонясь, что-то делали, как показывал им Хабалыгин командными взмахами коротких рук.
Фёдор Михеевич подошёл ближе и разглядел, что они забивают колья – но забивают не по-честному, не по прямой, а с каким-то хитрым долгим выступом, чтобы побольше двора прихватить к институту и поменьше оставить техникуму.
– Да Всеволод Борисович! Имейте же вы совесть! Что вы делаете? – вскричал обделённый директор. – Ребятам в пятнадцать-шестнадцать лет дышать надо! побегать! – куда я их буду выпускать?
Хабалыгин как раз занял важную точку, откуда определялась последняя линия его злонаходчивого забора. Расставив ноги поперёк будущей черты, он утвердился и уже поднял руку для взмаха, когда услышал Фёдора Михеевича, подступившего к нему вплотную. Так и держа ладонь ребром перед головой, Хабалыгин лишь чуть повернул голову (да зашеек у него был такой, что особенно головой не разворочаешься), чуть подобрал верхней губой нелёгкие щёки свои, оклычился и проворчал:
– Что? Что-что?
Не дожидаясь ответа, он отвернулся, в створе ладони проверил своих разметчиков, одного выровнял кивками четырёх сложенных пальцев и окончательно, взмахнув короткой рукою, прорубил ею воздух.
Не только воздух, он разрубил, кажется, и самую землю. Нет, не разрубил – он так взмахнул, как проложил бы некую великую трассу. Он взмахнул, как древний полководец, показавший путь войскам. Как первый капитан, наконец-то проложивший верный азимут к Северному полюсу.
И лишь исполнив свой долг, обернулся к Фёдору Михеевичу и объяснил ему:
– Так – надо, товарищ дорогой.
Рабочие носили столбы.
Захар-Калитa
Друзья мои, вы просите рассказать что-нибудь из летнего велосипедного? Ну вот, если не скучно, послушайте о Поле Куликовом.
Давно мы на него целились, но как-то всё дороги не ложились. Да ведь туда раскрашенные щиты не зазывают, указателей нет, и на карте найдёшь не на каждой, хотя битва эта по Четырнадцатому веку досталась русскому телу и русскому духу дороже, чем Бородино по Девятнадцатому. Таких битв не на одних нас, а на всю Европу в полтысячи лет выпадала одна. Эта битва была не княжеств, не государственных армий – битва материков.
Может, мы и подбираться вздумали нескладно: от Епифани через Казановку и Монастырщину. Только потому, что дождей перед тем не было, мы проехали в сёдлах, за рули не тащили, а через Дон, ещё не набравший глубины, и через Непрядву переводили свои велосипеды по пешеходным двудосочным мосткам.
Задолго, с высоты, мы увидели на другой обширной высоте как будто иглу в небо. Спустились – потеряли её. Опять стали вытягивать вверх – и опять показалась серая игла, теперь уже явнее, а рядом с ней привиделась нам как будто церковь, но странная, постройки невиданной, какая только в сказке может примерещиться: купола её были как бы сквозные, прозрачные, и в струях жаркого августовского дня колебались и морочили – то ли есть они, то ли нет.
Хорошо догадались мы в лощинке у колодца напиться и фляжки наполнить – это очень нам потом пригодилось. А мужичок, который ведро нам давал, на вопрос: «Где Поле Куликово?» – посмотрел на нас как на глупеньких:
– Да не Куликов'o, а Куликово. Подле поля-то деревня Куликовка, – а Кулик'oвка вона, на Дону, в другу сторону.
После этого мужичка мы пошли глухими просёлками и до самого памятника несколько километров не встретили уже ни души. Просто это выпало нам так в тот день – ни души, в стороне где-то и помахивала тракторная жатка, и здесь тоже люди были не раз, и придут не раз, потому что засеяно было всё, сколько глаз охватывал, и доспевало уже, – где греча, где свекла, клевер, овёс, и рожь, и горох (того гороху молодого и мы полущили), – а всё же не было никого в тот день, и мы прошли как по священному безмолвному заповеднику. Нам без помех думалось о тех русоволосых ратниках, о девяти из каждого пришедшего десятка, которые вот тут, на сажень под теперешним наносом, легли и д'oкости растворились в земле, чтоб только Русь встряхнулась от басурманов.
Весь этот некрутой и широкий взъём на Мамаеву высоту не мог резко изменить очертаний и за шесть веков, разве обезлесел. Вот именно тут где-то, на обозримом отсюда окружьи, с вечера 7 сентября и ночью, переходя Дон, располагались кормить коней (да только пеших было больше), дотачивать мечи, крепиться духом, молиться и гадать – едва ли не четверть миллиона русских, больше двухсот тысяч. Тогда народ наш в седьмую ли долю был так люден, как сейчас, и эту силищу вообразить невозможно – двести тысяч!
И из каждых десяти воинов – девять ждали последнего своего утра.
А и через Дон перешли наши тогда не с добра – кто ж по охоте станет на битву так, чтоб обрезать себя сзади рекою? Горька правда истории, но легче высказать её, чем таить: не только черкесов и генуэзцев привёл Мамай, не только литовцы с ним были в союзе, но и князь рязанский Олег. (И Олега тоже понять бы надо: он землю свою проходную не умел иначе сберечь от татар. Жгли его землю перед тем за семь лет, за три года и за два.) Для того и перешли русские через Дон, чтобы Доном ощитить свою спину от своих же, от рязанцев: не ударили бы, православные.