Рассказы и очерки разных лет
Шрифт:
— А где это было?
— Селадас.
— Никогда не слышала.
— Не мудрено, — сказал Энрике. — Операция была неудачной. Никто о ней никогда и не узнает. Там и убили Висенте и Игнасио.
— И ты говоришь, что так надо? Что такие люди должны умирать при неудачах в чужой стране?
— Нет чужих стран, Мария, когда там говорят по-испански. Где ты умрешь, не имеет значения, если ты умираешь за свободу. И, во всяком случае, главное — жить, а не умирать.
— Но подумай, сколько их умерло… вдали от родины… и в неудачных операциях…
— Они
— Но неудачи! Мой брат убит в неудачной операции. Мучо — тоже. Игнасио — тоже.
— Ну, это частность. Нам надо было иногда делать невозможное. И многое, на мой взгляд, невозможное мы сделали. Но иногда сосед не поддерживал атаку на твоем фланге. Иногда не хватало артиллерии. Иногда нам давали задание не по силам, как при Селадас. Так получаются неудачи. Но в целом это не была неудача.
Она не ответила, и он стал доедать, что осталось.
Ветер в деревьях все свежел, и на веранде стало холодно. Он сложил тарелки обратно в корзину и вытер рот салфеткой. Потом тщательно обтер пальцы и одной рукой обнял девушку. Она плакала.
— Не плачь, Мария, — сказал он. — Что случилось — случилось. Надо думать, как нам быть дальше. Впереди много работы.
Она ничего не ответила, и в свете уличного фонаря он увидел, что она глядит прямо перед собой.
— Нам надо покончить со всей этой романтикой. Пример такой романтики — этот дом. Надо покончить с тактикой террора. Никогда больше не пускаться в авантюры.
Девушка все молчала, и он смотрел на ее лицо, о котором думал все эти месяцы всякий раз, когда мог думать о чем-нибудь, кроме своей работы.
— Ты словно по книге читаешь, — сказала она. — На человеческий язык не похоже.
— Очень жаль, — сказал он. — Жизнь научила. Это то, что должно быть сделано. И это для меня важнее всего.
— Для меня важнее всего мертвые, — сказала она.
— Мертвым почет. Но не это важно.
— Опять как по книге! — гневно сказала она. — У тебя вместо сердца книга.
— Очень жаль, Мария. Я думал, ты поймешь.
— Все, что я понимаю, — это мертвые, — сказала она.
Он знал, что это неправда. Она не видела, как они умирали под дождем в оливковых рощах Харамы, в жару в разбитых домах Кихорны, под снегом Теруэля. Но он знал, что она ставит ему в упрек: он жив, а Висенте умер, — и вдруг в каком-то крошечном уцелевшем уголке его прежнего сознания, о котором он уже и не подозревал, он почувствовал глубокую обиду.
— Тут была птица, — сказал он. — Дрозд в клетке.
— Да.
— Я его выпустил.
— Какой ты добрый, — сказала она насмешливо. — Вот не знала, что солдаты так сентиментальны!
— А я хороший солдат.
— Верю. Ты и говоришь, как хороший солдат. А каким солдатом был мой брат?
— Прекрасным солдатом. Веселее, чем я. Я не веселый. Это недостаток.
— А он был веселый?
— Всегда. И это мы очень ценили.
— А
— Нет. Я все принимаю слишком всерьез. Это недостаток.
— Зато самокритики хоть отбавляй, и говоришь как по книге.
— Лучше бы мне быть веселее, — сказал он. — Никак не могу научиться.
— А веселые все убиты.
— Нет, — сказал он. — Базилио веселый.
— Ну, так и его убьют, — сказала она.
— Мария! Как можно? Ты говоришь, как пораженец.
— А ты как по книге! — сказала она. — Не трогай меня. У тебя черствое сердце, и я тебя ненавижу.
И снова он почувствовал обиду, он, который считал, что сердце его зачерствело и ничто не может причинить боль, кроме физических страданий. Все еще сидя на койке, он нагнулся.
— Стяни с меня свитер, — сказал он.
— С какой стати?
Он поднял свитер на спине и повернулся.
— Смотри, Мария. В книге такого не увидишь.
— Не стану смотреть, — сказала она. — И не хочу.
— Дай сюда руку.
Он почувствовал, как ее пальцы нащупали след сквозной раны, через которую свободно прошел бы бейсбольный мяч, чудовищный шрам от раны, прочищая которую хирург просовывал туда руку в перчатке, шрам, который проходил от одного бока к другому. Он чувствовал прикосновение ее пальцев и внутренне содрогнулся. Потом она крепко обняла его и целовала, и губы ее были островком во внезапном океане острой боли, которая захлестнула его слепящей, нестерпимой, нарастающей, жгучей волной и тотчас же схлынула. А губы здесь, все еще здесь; и потом, ошеломленный, весь в поту, один на койке, а Мария плачет и твердит:
— О Энрике, прости меня! Прости, прости!
— Не важно, — сказал Энрике. — И прощать тут нечего. Но только это было не из книг.
— И всегда так больно?
— Когда касаются или при толчках.
— А как позвоночник?
— Он был только слегка задет. И почки тоже. Осколок вошел с одной стороны и вышел с другой. Там ниже и на ногах есть еще раны.
— Энрике, прости меня!
— Да нечего прощать! Вот только плохо, что не могу обнять тебя и, кроме того, что невесел.
— Мы обнимемся, когда все заживет.
— Да.
— И скоро заживет.
— Да.
— И я буду за тобой ухаживать.
— Нет, ухаживать за тобой буду я. Это все пустяки. Только больно, когда касаются, и при толчках. Меня не это беспокоит. Теперь нам надо приниматься за работу. И поскорее уйти отсюда. Все, что здесь есть, надо вывезти сегодня же. Надо все это поместить в новом и невыслеженном месте, пригодном для хранения. Потребуется нам все это очень нескоро. Предстоит еще много работы, пока мы снова не создадим необходимые условия. Многих надо еще воспитать. К тому времени патроны едва ли будут пригодны. В нашем климате запалы быстро портятся. А сейчас нам надо уйти. И так уже я допустил глупость, задержавжись тут так долго, а глупец, который поместил меня сюда, будет отвечать перед комитетом.