Рассказы о писателях
Шрифт:
Честно говоря, я об этом никогда прежде не думал. Да и вообще, читая книги, я умел в ту пору только радоваться или негодовать, далеко не всегда понимая, почему эти чувства у меня возникают. Видимо, «разборы» литературных произведений, практиковавшиеся на школьных уроках литературы и имевшие целью вышелушить из книг их «смысл», породили у меня и у большинства моих сверстников такое предубеждение против сальериевского «разъятия музыки», что нам и в голову не могло прийти заниматься этим по собственной воле, в свободное от уроков время.
Мое истолкование толстовского романа, кстати сказать, родившееся в ту самую минуту, когда я начал его излагать, состояло в
Развивая и пытаясь обосновать эту «прогрессивную» мою идею, я словно парил на крыльях. Мне чудилось, что внимание, с каким Борис Александрович слушал меня, свидетельствовало о том, что его заинтересовали и показались резонными мои суждения. Даже самый тот факт, что он не прервал меня, как это практикуется в случаях, когда экзаменуемый отвечает на вопрос слишком пространно, показался мне ободряюще важным. Дождавшись конца моей речи, Грифцов сказал:
– Все это очень интересно, но вам, вероятно, известно, что эпиграф к роману Толстого противоречит вашей концепции. Вы помните этот эпиграф?
Я не помнил.
– Очень жаль, - с вежливым сочувствием промолвил Борис Александрович, - но эпиграф там такой: «Мне отмщение, и аз воздам». Как, по-вашему, его следует понимать?
И тут наступил мой звездный час. Почувствовав, как земля уходит у меня из-под ног, обуреваемый энергией отчаяния, той самой энергией, которая помогает человеку, уходя от погони, перемахнуть через недосягаемо высокую изгородь или переплыть широкую реку, а попросту говоря, не помня себя, я произнес еще одну речь, на этот раз напоминавшую не свободное парение в волнах теплого воздуха, а судорожный полет раненой птицы, спасающейся от смертельной опасности.
Смысл моих рассуждений сводился к тому, что в процессе работы над романом художник победил в Толстом моралиста, и поэтому люди, созданные им, повели себя не так, как это было задумано автором для осуществления его замысла, а как подлинные живые люди, то есть сообразно с их характерами и обстоятельствами, в которых они оказались. Я наделил Анну одному мне известным «талантом любви», утверждая, что сила и самозабвенность этого чувства оправдывают все ее прегрешения, я вспомнил и многозначительно подчеркнул оттопыренные уши и скрипучий голос Каренина, я позволил себе заявить, что Толстой опрометчиво, вопреки своему замыслу, показал трагедию Анны на фоне разлада в семействе Облонских и что, наконец убив свою героиню, он тем самым оправдал ее в глазах читателя, позволив ему думать, что кара, постигшая Анну, слишком сурова.
Произнеся эту тираду, я остановился, чтобы перевести дух, и открыл было рот, чтобы продолжать, но вдруг почувствовал, что выговорился до дна и больше сказать мне нечего. И, хоть молчание показалось мне тягостным, я не сумел выдавить из себя больше ни слова.
Грифцов посмотрел на меня, видимо ожидая, что я продолжу свою речь, но, установив, что я кончил, кивнул головой.
– Ну что ж, - сказал он.
– Из вашего ответа явствует, что вы довольно внимательно прочли толстовский роман, который, как все великие книги, допускает самые разнообразные толкования. Кроме того, вам удалось, с некоторым даже успехом, защитить свою, весьма спорную точку зрения. Так что, я думаю, вы достаточно подготовлены для поступления в наш институт.
И, улыбнувшись, он протянул мне руку. Пожав ее и не чуя под собой ног, я вышел из комнаты и через несколько минут очутился на улице.
Теперь мне принадлежало
Но, вступая во владение всем этим, еще недавно таким недоступным мне миром, я не мог не задуматься о причудливости вчерашнего и сегодняшнего моего настроения и о причинах вчерашнего провала и сегодняшнего успеха.
Разумеется, мне и в голову не могло прийти, что Брюсов попросту был гораздо осмотрительнее Грифцова в отборе поступающих в его институт, - для такого справедливого и беспристрастного умозаключения я был слишком заинтересованным лицом, да и возраст мой мало способствовал умению взглянуть на дело со стороны. Нет, мои мысли, разумеется, клонились к тому, что первый из них ошибся во мне, а второй проницательно и верно меня разгадал.
Любопытно другое. Даже и сегодня возвращаясь памятью к тем временам, я не могу с уверенностью сказать, кто из тех двоих, что решали мою судьбу, был прав, а кто заблуждался.
* * *
Квартировал я тогда, на первых порах, у троюродной моей тетушки Доры Ильиничны Штейнрайх, женщины строгой, но доброй, причем строгость ее сквозила в каждом слове и жесте, а доброту она по непонятным причинам тщательно и довольно успешно скрывала.
Стерильная чистота и какой-то совершенно сиротский уют ее комнаты были грубо нарушены моим вторжением (сама Дора Ильинична на все это время переселилась к соседке), но впереди неясно мерцал огонек студенческого общежития, куда мне предстояло перебраться, и оба мы - моя великодушная хозяйка и я - терпеливо ждали часа, когда наша мечта осуществится. Увы, Институт слова общежития не имел, и уже очень скоро жилищная проблема встала передо мной во весь свой исполинский и грозный рост.
Забегая вперед, спешу сообщить читателю, что та же счастливая волна, которая вынесла меня на берег в учебных делах, очень скоро выбросила рядом со мной маленькую унылую комнатушку, которую мне удалось получить в полную собственность и в которой я счастливо прожил пятнадцать без малого лет. Пока же, до начала занятий, мне не оставалось ничего другого, как бродить по Москве в поисках пристанища, заниматься несложным хозяйством тетушки и перечитывать книжки, случайно перепадавшие мне из самых разных источников.
Однообразная это была жизнь. Но однажды Дора Ильинична, уходя на работу - она заведовала кабинетом Англии и США в Институте Маркса и Энгельса, - сказала мне строго:
– Приведи, пожалуйста, в порядок комнату. Ко мне сегодня вечером придет гость, и я бы хотела, чтобы к его приходу здесь стало поменьше мусора, окурков и предметов твоего интимного туалета.
Я заверил Дору Ильиничну, что сделаю все от меня зависящее, чтобы выполнить ее просьбу, и спросил - кого она ждет.
– Не знаю, известно ли тебе это имя, - с сомнением промолвила она, - но ко мне придет глава японской Коммунистической партии и член Исполнительного комитета Коминтерна Сен-Катаяма. Ты слышал о нем когда-нибудь?