Рассказы провинциального актера
Шрифт:
Они будут поступать и год и два, некоторым выпадет счастливый жребий, другие останутся работать в подсобных цехах театра, приобретя профессии. Впрочем, не так легко определить, кому выпал счастливый жребий — тем ли, кто поступил в театральный, окончит его и годами будет ждать своего часа, или тем, кто оставит в себе любовь к театру как сладкую мечту детства, а в реальной жизни займется делом, полезным для других, и со стороны будет наблюдать мечущихся всю жизнь служителей Мельпомены.
Редко в такие часы появляются в театре актеры — только уж, если что-то задержало после репетиции, а вечером спектакль, и домой
Чаще всего дело ограничивается курением и молчанием, если не врывается кто-нибудь неуемный — профессионал-рассказчик. Двое обычно молчат.
Говорить не о чем — плотная семейная обстановка создает такую атмосферу, когда все почти всё знают друг о друге и, как правило, случается, что это «всё» ничего не говорит о человеке, а вот маленькое «почти», оставшееся за ним, так заполняет его душу и помыслы, так далеко от театра и мнимых его сложностей, что получается вроде матрешки — сидит в человеке другой человек, только, в отличие от матрешки, совершенно не похожий на свою оболочку.
Перед премьерами такого затишья не бывает, актеры днюют и ночуют в театре, да только случается это в столице редко — три-четыре раза в год.
Эти часы затишья оглушали меня, проработавшего несколько лет в ином ритме, в провинции, где каждый месяц премьера! — поэтому я старался реже бывать в театре в такие часы, чтобы они не поработили меня своей тягучестью и леностью. Иногда дела заносили в театр именно в это время и не всегда дела общественного порядка, чаще корыстного — перешить брюки в нашей пошивочной или в столярном цехе выпилить ножку для разваливающегося кресла.
В этот день в коридоре на «нашем» этаже — на мужском этаже, где собраны почти все мужчины-актеры, кроме заслуженных и народных! — сидел мой приятель, одногодок, сидел и блаженно курил.
— Что занесло? — издали поприветствовал он меня, зная, что вечернего спектакля у меня нет. — Садись, покурим.
Посидели, подымили.
— Тихо, как в монастыре! — сказал я.
Он хмыкнул, сдвинул густые «цыганские» брови, косо посмотрел на меня, как бы прицеливаясь к разговору.
— Похоже…
— Конечно, похоже. Тихо. По бокам — кельи, на нашем этаже — мужские кельи, ниже этажом — женские…
Я говорил вяло и не ждал поддержки.
— Похоже, — вновь поддержал он, — только вот с уставом монастырским будет похуже…
— Пожалуй!
Но даже это предложение, дающее простор, ну, скажем, фривольным разговорам, не разожгло костер нашего вдохновения — разговор не клеился, мы молчали.
Но он, видимо, проходил по каким-то лабиринтам своих мыслей и неожиданно наткнулся на что-то значительное в памяти:
— А ты знаешь, Андрей, — вдруг оживился он, — что под Львовом лет сто назад монахи учудили в одном монастыре?
Несколько месяцев назад театр был на гастролях во Львове, все легенды города стали общим достоянием, но я не помнил, что учудили монахи и кивнул ему ободряюще:
— Давай!
Игорь за темные глаза и волосы, за белоснежные зубы, какие теперь бывают только у тех, кто полностью их сменил, в театре был прозван «Цыганом». Он знал множество историй, любил рассказывать их, рассказывал хорошо и азартно, потому что все они приключались с ним — проверить правдивость его историй никто не мог, хотя, если сложить их вместе, человеку, пережившему их, должно быть лет двести, не менее, но скептикам не давали воли — «Пусть сочиняет себе и нам на здоровье, пусть врет, лишь бы интересно…» Просто это был выход не реализованным театром возможностям Игоря.
— Помнишь женский монастырь, куда нас на экскурсию водили? — продолжал он.
Я не помнил и даже не слышал ничего о женском монастыре, но утвердительно кивнул, и он рассказал мне замысловатую и романтическую сплетню о монастырях — мужском и женском, об изобретательности монахов и монашек ради обретения мирских радостей.
Я не стал ловить его на неправдоподобных деталях — лучше сочинять и слушать такие истории, чем в сотый раз обсуждать очередное распределение ролей и необъективность художественного руководства.
Через неделю мы с ним вновь говорили о монастыре, но начал разговор я и говорил, волнуясь, и, как бы поточнее определить? — пожалуй, с азартом удачливого детектива.
А вот с чего началось.
Зритель так привык к условностям театра, — вернее, мы его так приучили! — что грим, вслед за декорациями, стал сходить на нет. Даже мужчины гримируются «косметически» — взбить немного волосы, в крайнем случае положить освежающий тон — и все! Парики и бороды все меньше и реже появляются на сцене, только в исторических пьесах, а, если вы в современной постановке увидите актера в бороде, знайте — она его собственная и отпустил он ее, чтобы сняться в трех сериях нового телевизионного фильма. Даже костюмы стали условными, а если появляются в стиле прошлых веков, получают модное название «ретро» и видоизменяются до неузнаваемости. Постепенно отпала нужда в личных коробках для грима — порастерялись, поломались, ушли во вторсырье, и уж если актеры гримируются — к их услугам гримерный цех.
А всего лет десять назад у каждого были свои коробки для грима, и считалось несерьезным делом иметь покупную, картонную — всеми правдами и неправдами заказывались у кого попало коробки из нержавеющей стали, с глубокими отделениями для множества тонов. Были они увесисты, просты и вместительны — содержимым одной коробки можно было загримировать для съемок обе армии для Бородинского сражения, а при необходимости и пользоваться ими в рукопашной. В отделении для кисточек — было в них и такое — узкое, вдоль всей коробки! — лежали настоящие колонковые кисти и вместо пуховок задние заячьи лапки. Ими удобно накладывать на грим пудру. Откуда такое количество заячьих лап появлялось в театре, вполне могло заинтересовать телевизионную передачу «В мире животных».
Так вот у Цыгана, моего приятеля Игоря Кузьмина, у одного из немногих в театре сохранилась именно такая увесистая коробка. Он берег ее, никому не давал, впрочем, желающих и не было, уходя из театра, сдавал на хранение в гримерный цех, дорожил ею не из скаредности, как выяснилось позже.
На коробке была наварена бронзовая ручка, в углу красовалась замысловатая монограмма.
Когда я говорил, что в театре о человеке знают почти все, то есть ничего не знают — это был как раз тот случай: с Игорем я знаком еще с института, много лет мы работаем в одном театре, но эту уникальную коробку я никогда не видел вблизи.