Рассказы провинциального актера
Шрифт:
Казалось, она позабыла все слова роли, тут же искала другие, чтобы выразить то, что мучило ее, находила самые точные, самые верные, и это оказывались те же самые слова — десятки раз произнесенные и столько же раз слышанные, но сегодня они звучали заново — они рождались заново, здесь, в убогом театральном здании.
До главной сцены объяснения в любви герой и героиня не встречались, и Медведеву не довелось увидеть Светлану вблизи, чтобы понять, что произошло, он слышал только ее голос, да краем глаза — из-за кулис, но этот голос заставил его прислушиваться к неожиданным
За кулисами он прилег на тахту, ее с помощью фурки в темноте вывезли на сцену, Дроздова на ощупь подсела к нему, зажегся свет, и Медведев растерялся — она не ушла от него, как всегда было в спектакле, к туалетному столику, откуда он окликал ее, и начиналась сцена, — нет, она продолжала сидеть рядом с ним. Сидела и смотрела на него.
Глаза — полные слез, на лице — полуулыбка, полугримаса.
Вяло, словно во сне, подняв руки, она освободила волосы стянутые на затылке, и ему на грудь пролился невесомый пепельный поток. Она потрогала кончиками пальцев его лоб, веки и только потом отошла к столику, отошла, не сводя с него глаз. Не сразу началась сцена — Владимир так растерялся, что сам иначе, чем всегда, не окликнул ее — а тихо позвал!
Все другие сцены были такими же — и все было не так — все осталось прежним — текст, мизансцены менялись едва заметно, но все было не так, как на прошлых спектаклях. Не было спектакля — Светлана Дроздова словами героини признавалась в любви. Но ей казалось этого мало, ей казалось, что словам одним не поверят, и она делала героические усилия, чтобы доказать самое простое и великое — я люблю. Я, я, Светлана Дроздова, а не какая-то выдуманная героиня!
Она была предельно искренна и жалка и не скрывала этого, она умоляла о любви и не стыдилась своей незавидной роли.
Неумело она обнимала Владимира, обнимала беспомощно откровенно, словно прося защиты, сдерживая рыдания. Он чувствовал, как вздрагивает ее тело, бережно, но крепко обнимал ее, и она затихала у него на груди.
Его рубашка стала мокрой от слез.
Она целовала его. Впервые за все спектакли целовала, нарушив придуманные замены, целовала там, где у автора была ремарка — «целует» — она помнила их все! Она целовала Медведева так, что он порой не соображал, где он и что с ним происходит — только оставалось естественная человеческая стыдливость — «Ну зачем же так, при посторонних — при всех!»
Спектакль в этот раз не имел успеха.
Мало хлопали в зрительном зале, шуршали программками, быстро разошлись.
Случись такое в день премьеры, диагноз был бы точен и справедлив — полный провал!
Причина была, может быть, в том, что зритель — безликая публика, чуткая, как паутинка, на всякое дуновение, как только дело касается лично каждого сидящего в зале, а кого же не касается любовь? — так вот зритель понял, что это не игра в любовь, это она — подлинная! — а видеть такое простому смертному, нормальному смертному, если он не одно из действующих лиц, всегда щемяще неловко?!
Может быть, в этом была причина провала, может
Актеры хранили молчание — огорченно и обидчиво, словно у них отняли что-то дорогое, но было и недоумение и причастность к чему-то запретному — актеры стали зрителями, и они поняли все, что видели на сцене!
Медведев подошел после спектакля к гримерной Дроздовой.
Он не мог не пойти к ней, сила более властная, чем разум, вела его к ее двери.
Тихо постучал. Не получив ответа, будто имел право, открыл скрипучую дверь, вошел и затворил ее за собою, прислонился к косяку.
Светлана сидела у кривого облупившегося зеркала, не разгримировавшись, не переодевшись, повернула к нему лицо — она ждала его, вернее, вправе была ожидать, что он зайдет. Глаза ее были красны от слез, волосы спутаны и неловко замотаны в пучок на затылке. Она не скрывала — она подчеркивала свой возраст. Молчала.
Ее глаза не выражали ничего, кроме усталости. Медведев понял, что не может сказать ни единого слова, все они оказались пустыми и мелкими, он был так ошарашен происшедшим, что даже не очень понимал, зачем пришел к ней, знал только, что не прийти не мог.
Много противоречивых чувств боролось в нем, много в нем было всего, кроме жалости к ней, и это давало ему право тоже молчать.
Стоять у двери и молчать, и не уходить.
Жалость она не простила бы, пустые слова не простила бы, — молчание она прощала.
— Иди, Володя, скоро автобус подадут… — и она отвернулась к зеркалу…
Обычный говор в автобусах после выездных спектаклей, когда идет состязание в анекдотах, забавных историях и сногсшибательных приключениях, — в этот раз даже не возник. В полном молчании железная коробка по неровной дороге ночью везла актеров домой. Везла актеров, уставших и измученных, — сегодня устали все!
Эту ночь Медведев плохо спал.
Не зажигая света, вставал, натыкаясь на мебель, закуривал и подолгу стоял у окна.
«Как нелепо, как глупо все в этой жизни!» — думал он, но что глупо и нелепо в этой жизни, он не мог объяснить себе.
С утра он кое-как доделал то, что откладывал на последний день перед отъездом — сдал книги в библиотеку, перетащил к своему приятелю обещанные два стула и кастрюлю и пошел в театр.
Завтра утром он уедет из этого города навсегда, именно — навсегда, — сегодня он должен проститься с ней, хотя бы увидеть…
Он шел к театру, бессознательно твердя ее имя.
Волнение, доселе незнакомое ему, охватывало его и, входя в театр, он знал, что она там. Он никого не встретил, ни с кем не говорил, никого не расспрашивал, но он знал, что она в театре. Она должна быть в театре. Она обязана быть в театре.
Постояв в пустом коридоре, будто прислушиваясь к себе, он вдруг стремительно пошел к фойе. Зачем? Он не смог бы ответить на этот вопрос. Что-то вело его.
Она была там.
Фойе, гулкое и пустое, приютило только ее. Да и во всем театре никого не было — так казалось Владимиру. Она сидела на банкетке с вытертым плюшем, поставив на колени сумочку.