Рассказы провинциального актера
Шрифт:
Письмо пролежало в театре с июня месяца, а было начало сентября!
Письмо было написано по-чешски, но он сразу узнал ее почерк, хотя не видел ни строчки, написанной ею на родном языке. Он так волновался, что никак не мог понять его смысл. Бросился домой, достал словари и учебники и стал дотошно исследовать каждое слово письма, чтобы не извратить его точный смысл.
Это было письмо женщины оскорбленной, и она не скрывала этого.
Смысл его сводился к тому, что она была жестоко о б м а н у т а Германом, и вот почему. Не может нормальный, здоровый человек — или это вошедшее
Он долго не мог понять причин ее гнева, он не мог понять, о каком постороннем человеке идет речь, пока не прочел главного.
Ее гнев доказателен — в его письме нет н и о д н о й грамматической ошибки!
Вывод ее был категоричен и прост — либо письмо он п р о д и к т о в а л знающему чешский язык, что просто отвратительно, либо — что, впрочем, еще хуже! — он сам з н а е т язык и з н а л его, когда приезжал к ней, но скрыл это…
Он был ошеломлен, ошарашен, возмущен и разбит…
Первым его желанием было резко ответить ей…
Но, что ответить и на каком языке? — Теперь она не поверит ни его русскому, ни его чешскому…
Желание ответить резко — прошло…
Он решил ответить спокойно, с достоинством, может быть, даже с грустной иронией по несовершенству человеческому…
Но каждый раз, как он говорил себе — «Я ей отвечу!» — ему становилось холодно и пусто, потому что об Эве, о своей Эве теперь он думал — «ей». «Ей отвечу!» Ей!
Он не называл ее Эвой, даже про себя, уже несколько месяцев.
Спустя годы он женился.
Ему не было сорока, жене чуть меньше, она чем-то неуловимо напоминала Эву, но не до такой степени, чтобы превратить его и ее жизнь в пытку воспоминаний.
Жизнь вел размеренную, купил машину, пристрастился к рыбалке, — любит уезжать на неделю, на две к своим друзьям в Прибалтику.
На рыбалку ездит без жены.
— Вот такая история! — закончил он свой рассказ, хотя мне не было ясно, закончил ли?
Я ничего не ответил. Мы наломали еще сухих метелок и погрелись у вспыхнувшего пламени.
К дому мы поехали кружным путем, ему захотелось посмотреть эту глухую дорогу, что вела в сторону Рузы.
У самого дома он спросил:
— А ты знаешь, почему я так обрадовался поездке к тебе?
— Расскажи.
— Легальная возможность удрать из Москвы. Сбежал.
— От жены? — предположил я, хотя мне казалось, что ответ я знаю, во всяком случае близок к нему.
— Нет. От Эвы…
Он включил мотор, снял очки, протер их, снова водрузил на нос.
— У нас с завтрашнего дня — гастроли чешского театра…
— Вот те на!
— У меня двухнедельный отпуск в связи с этим… Удачно, что к тебе заглянул — выговорился… Поеду от тебя в Белоруссию, к приятелю. В Можайске заправка есть?
Я молчал. Он не договаривал и в этот раз.
— Ну да! — кивнул он на мой немой вопрос. — Эва с ними приезжает. Она режиссер
Утром он уехал.
В сторону от моей деревни: налево — к Москве, направо — в Белоруссию.
Не знаю, куда свернул он…
ПОСЛЕДНИЙ СПЕКТАКЛЬ
«Наша уральская зима — не для нервных!» — говорили старожилы города.
Зима в самом деле бывала суровой и резкой. Редко выдавались солнечные дни, но обычно — серое низкое небо с тяжелыми лохматыми тучами, ветер, валящий с ног, и мороз, нередко — за сорок.
Актеры театра редко пользовались автобусом по причине малости города, выросшего при большом заводе. Автобусы ходили редко, расписание было рассчитано на рабочие смены, а работникам театра из любого угла города можно было добраться до места за пятнадцать — двадцать минут.
В те дни, когда мороз падал до сорока и ниже, а ветер смешивал острую снежную крупу так, что нельзя было разобрать, где мостовая, где твердая земля, а где твердь небесная, — в проходной театра, сразу у двери, дежурила пенсионерка Анна Алексеевна, внимательно оглядывала лица входящих, имея наготове шерстяной платок, чтобы растереть побелевшие носы и щеки.
Владимир Медведев в такие дни проделывал путь от дома до театра в рекордные сроки по многим причинам. Во-первых, он был молод, во-вторых, родом из Подмосковья, где такие морозы — раз в сто лет, а в-третьих, из-за первой причины — молодости! — принципиально не носил нижнее белье и шерстяные носки. Путь до театра он проделывал за десять минут, но их хватало, чтобы потом в тепле ноги ныли по часу и отходили от мороза колющей и резкой болью.
— Что ты такой настырный, Володя?! — Анна Алексеевна, дежурившая в морозные дни, каждый раз начинала этот разговор, — взял бы ты валенки в костюмерной и бегал себе на здоровье! У тебя же не ботинки, а одна видимость, а носков шерстяных нет…
— А мы в Москве все такие! — непослушными губами пытался говорить Медведев.
— Свяжу я тебе носки, из домашней шерсти, свяжу обязательно… — так говорила она вторую зиму, но, вероятно, Медведев так активно отнекивался, что она не выполняла своего обещания.
Владимир чмокнул ее холодными губами в щеку, в теплую, морщинистую, как у мамы, и молча побежал в раздевалку, краем глаза заметив, что дверь сзади него распахнулась, и в клубах пара появились двое.
«В клубах пара — появилась пара!» — бормотал он про себя, исчезая из их поля зрения. Вошедшие вслед за ними были из тех немногих актеров в театре, с кем он не любил общаться, потому что всего-навсего — побаивался.
Судя по тому, как засуетилась Анна Алексеевна, как вынула из-за стула веник, как заулыбалась, было ясно, что вошедшие пользуются, если не любовью в театре, то во всяком случае уважением и занимают, как принято говорить в наше время, престижное положение. Что это такое, мало кто объяснит вразумительно, но актеры народ доверчивый, любят пользоваться туманной фразеологией, неуловимой, необъяснимой и необъясняющей, но в которой «что-то» есть!