Рассказы провинциального актера
Шрифт:
— Вот, черт! — засмеялся Герман, — у меня тоже три свободных дня, потому и звоню… Хотел повидать тебя…
— Так давай со мной…
— А у тебя в деревне речка есть?
— Море есть, речки нету… Можайское море… Слыхал о таком?
— Отлично. Ничего, что я напросился? Берешь с собой?
— Завтра в шесть сорок с Белорусского…
— А если на моей машине? — вежливо спросил он. — Дорога туда есть?
— Виноват — забыл.
И мы договорились, что утром он заедет за мной. Обещал он приехать
Эта осень была хмурой, неприветливой, только к Дорохову небо чуть развиднелось, но за окном машины было неуютно: поля словно продрогли, лес растерял свое роскошество и еще не приобрел зимний изысканный наряд, горизонт набух тяжелой влагой и не просматривался, хотя но Минскому шоссе есть такие взлеты, что видно далеко вперед уваливающуюся дорогу.
Говорили мы мало.
Мне нравилось в нем многое, прежде всего неназойливость — общаться с ним было легко, хотя не был он ни болтуном, ни молчуном — всегда умел находить и слова, и молчание, угадывая настроение собеседника.
Но в этот раз мне показалось: он не похож на себя тем, что его вовсе не заботит настроение собеседника, и молчалив он только потому, что озабочен своими думами, и рыбалка казалась пустяковым предлогом, чтобы поговорить, но удобным предлогом — впереди у него три дня, можно не налегать на время, оно само притащит нас к нужному разговору, в нужной обстановке.
Машина слушалась его, как умная, добрая собака, и через полтора часа мы загнали ее во двор к моему дому в деревне, рядом с Можайским шоссе, там, где оно близко подходит к Минскому.
Он впервые был у меня на даче, но никаких восторгов — «Ах, как здесь хорошо! Ах, какой у тебя милый дом!» — не последовало.
Вечером он молча сидел на диване, щурил свои близорукие глаза, смотрел, как я готовлю нехитрый ужин — запас консервов избавлял меня от необходимости тратить на это уйму драгоценного времени, а отсутствие жены было оправданием скромного обеда.
Потом он перешел к затопленной печи и, как все горожане, долго смотрел на прихотливые языки пламени, слушал потрескиванье поленьев, прикуривал от уголька и по-прежнему ничего не комментировал — был молчалив.
Я отварил картошки, достал банку грибов и капусты — он поковырял вилкой только их, к консервам не притронулся, к бутылке вина, которую я выставил на стол, — тоже не притронулся.
Я не торопил его с тем разговором, что прямо-таки осязаемо висел в воздухе. Придет время — расскажет, если захочет рассказать, что это вдруг пригнало его ко мне, а вместе со мной — вон из Москвы, а то, что он бежал из Москвы, я тоже почувствовал, хотя бы по той настойчивости, с какой он предложил уезжать немедля.
Этот вечер не раскошелил его на золото откровений, он
— Сколько до него? — ворочаясь, спросил он.
— Двенадцать верст, барин! — ответил я и заснул.
Я — соня. Он встал раньше меня, умылся, побродил по дому и решил протопить печь — я узнал подробности из его рассказа и потому, что проснулся от дыма, буйно заволокшего весь дом.
— Горим! — закричал он мне.
— Тупой горожанин, открой заслонку!
— А где она?
Пришлось встать и самому растопить печь, проветрить избу и приготовить нехитрый завтрак — обжаренный хлеб вприкуску со свежим малиновым вареньем.
Выезжая на шоссе, Герман спросил:
— Куда?
— Направо, в сторону Можайска… А там видно будет…
— То есть?
— К моему стыду, на нашем море я еще не был, хотя ему уже лет десять…
— Как же будем искать?
— Не иголка! Разыщем… По рассказам — дорогу знаю…
К моему удивлению и восхищению Германа, нигде не заплутавшись, мы точно выехали к Можайскому морю именно там, где по рассказам был лучший берег.
Берега моря не было — был лес. Нетронутый березовый лес, который круто обрывался, и дальше было много тяжелой осенней воды в таком количестве и пространстве, что усомниться нельзя было — перед нами море!
А лес остался лесом. Я увидел дуб, что рос, видно, на самом берегу после первого наполнения, но следующие паводки оказались выше предусмотренных, и он сполз в воду, но продолжал расти, стоя в метре от берега на личном островке.
Герман подогнал машину почти к обрыву.
Я пошел бродить вдоль берега, а он стал снаряжать спиннинг.
Скоро я вернулся, не углядев ничего необычного, и стал смотреть, как он, без особого азарта машет удилищем, чтобы блесна улетела подальше, потом крутит маленькое колесо, вытягивая невидимую леску, и все начинает сначала.
— Здесь нельзя! — услышали мы голос.
Сзади нас стоял парень в телогрейке, в кирзовых сапогах. Молодой, улыбчивый.
— Что здесь нельзя? — спросил я, обиженный негостеприимством родной земли перед горожанином — рыбаком, моим товарищем.
— Рыбалить нельзя. Санитарная зона. Только по лицензиям можно. Есть лицензия?
Парень смотрел дружелюбно, не угрожая, только подсказывая.
— Жаль! — сказал Герман и стал сматывать спиннинг.
— Сматывай удочки! — не удержался я.
— «Жигуленок» ваш у дороги?
— Наш, — ответил я, все еще обиженный.
— Здесь есть, где похлестать… На Исконе… А тут не надо — рыбнадзор у нас вредный… — и парень засмеялся, возможно, своим воспоминаниям.
Герман, смотав спиннинг, вылез на обрыв.
— Далеко? — спросил он пришельца.
— Как сказать… Вы же не местные…