Рассказы провинциального актера
Шрифт:
— Товарищ командир, может, нам на время смотаться? — Почему, Володя?
— Похоже, у нее на руках веревки ослабли. Если уйдем, она попробует их снять, а снимет — значит, жить хочет, а не вешаться… Тогда и говорить с ней можно будет… Попробовать… А я по-прежнему покараулю, если что…
Гаврилов плохо спал последние ночи, усталость брала свое, и он проворчал:
— Ляд с ними! Я пошел. Газаев, отвечаешь. Действуй по своему разумению, чуть что — кричи, зови нас! Пошли, Кузьмин, дел по горло, как размещать будем? Посты проверить надо… Пошли…
Они
Солнечный полдень разгулялся вовсю. Монастырские стены берегли внутренний двор от залетного ветра, и здесь царило теплое затишье.
Гаврилов с Кузьминым обошли монастырь, осмотрели все постройки, проверили посты.
Солдаты и рады были случайному затишью войны, что забросило их в этот неродной и непонятный угол земли, и сторожились — все было непривычно, ни на что не похоже, вроде и нет тревоги, ан нет, вот она — в этой непривычности и в этом иностранном чуде — шесть неповешенных повешенных тревожным звуком наполняли обманчивую тишину.
Возле цветника Лейтенант остановился — кусты роз и каких-то незнакомых растений были в строгом порядке и ухоженности, хоть и легла тень скорого запустения на любовно налаженное когда-то хозяйство. Помещений в монастыре было много, взять хоть монашеские кельи — все было чисто, без мусора, без покореженной мебели, — видно было, что монастырь покинут без особой суеты.
Кухня должна была прибыть, если не к завтрашнему утру, то уж к обеду — наверняка, а пока солдаты питались сухим пайком.
Один из «стариков» приспособил печку в маленьком домике у ворот — что-то вроде привратницкой сторожки! — к своим нуждам: раздобыв деревянного мусора, растопил ее и кипятил чай. Петр Давыдыч старательно разминал в котелке брикет каши, чтобы сготовить «горячее».
— Товарищ командир, давайте к нашему столу. Чай есть, каша мигом соспеет…
— Спасибо.
— Ну что, лейтенант, все пляшешь вокруг этих девах?
Савицкий, словно обиженный на всю жизнь, говорил со всеми только от горечи своей обиды. Может, так и было. И теперь — на всю жизнь.
— Пляшу, Давыдыч. И как не плясать — малые они, стало быть глупые, да и власть над ними, не своей же волей…
— Какая же власть?
— И гражданская, под видом божьей, и военная, под видом мирской…
— Ишь загнул… Скажи — жалко!
— Жалко, Давыдыч! — вдруг резко ответил Гаврилов, да так резко, что сам удивился и солдат удивил.
— Ладно, не серчай… В общем-то, конечно, жалко… Садись к столу…
— Сыт я. Спасибо.
Чем был сыт лейтенант, он и сам не мог бы сказать, только знал он одно, чувствовал, если сейчас не ляжет хоть на четверть часа, — свалится и заснет прямо на булыжной мостовой монастыря, либо в цветнике.
— Кузьмин, — окликнул он товарища, — пойдем пройдемся.
Они вышли во двор, и Василий признался:
— Выдохся я, Леня, оставляю тебя за старшого, пойду, где ни есть прилягу, не лягу — умру! — так спать хочу… А ты смотри построже с ребятами — слыхал — «Как там наши повешенные?» Дураки, какие же они «наши повешенные»?
— В кельи провожу, там деревянные койки…
— Хотел спросить, — Гаврилов уже расслабился, и мысли путались, сбивались, он их не устрожал — уже спал! — Хотел спросить тебя, как ты узнал, что эти… ну, смертницы, — в «трапезной» — откуда знаешь, что это трапезная?
— Я же постарше тебя, бывал и в монастырях…
Они шли по двору, Гаврилов, чуть покачиваясь.
— Я слышал, вы артистом были до войны? — неожиданно спросил он. Леонид не успел ответить, только улыбнулся этому переходу на «вы» после трехлетней дружбы. — Так вот, я после войны тоже буду пробовать… ну, как это… поступить в театральное… А, может, в какой театр — ну там, чего принести, подать… Поучиться…
— Дело, — улыбнулся Кузьмин и поразился, что этот лейтенант говорит о его родном деле и волнуется, а для Кузьмина — все это в невозвратимом прошлом, и не знает он, что он будет делать после войны…
— Ты знаешь, я в школе в драмкружке был, во Дворец пионеров бегал, — он опять легко перешел на «ты». — У нас старикан преподавал. Он еще до революции в провинциальных театрах играл… Замечательный старикан. Любил на стекле, понимаешь, на обыкновенном стекле гримом цветы рисовать, а чтоб не смазались — он их клеем покрывал…
— Лаком, — поправил Кузьмин, — театральным лаком…
— Ну да, он так и говорил…
«Гримом на стекле? — подумал Кузьмин. — Лихо. Ни разу не встречал… А если грим тонко положить — светиться, как витраж, будет… Попробую… После войны…»
— Умру, сейчас, Лёня…
— Пришли.
Уложив командира, Кузьмин постоял над ним, над мальчишкой, сумевшим пройти войну и не очерстветь душой: еще вспоминал о школьном драмкружке во Дворце пионеров, от которого в его городе остались только развалины…
«Надо же — гримом на стекле! — думал Кузьмин, — надо попробовать… А Гаврилову помогу — куда-нибудь вместе в театр на провинциальную сцену… Из него толк выйдет — живой, горячий…»
Кузьмин шел по внутреннему двору быстро и напористо, потом ходил по внутренним галереям, заглядывал во все помещения, видно было по нему — человек что-то ищет. Разговор с Гавриловым — театр, рисунки на стекле, рисунки, театр, — как-то переплелись в его сознании и дали толчок делу…
— Что надо, Леонид Васильевич? — окликнул его Фомин, смененный от дверей трапезной.
— Ты часом какую-нибудь фанерину не встречал тут? — неожиданно спросил Кузьмин.
— Какую «фанерину»? — опешил солдат.
— Обыкновенную. Деревянную, белую… Мне нужен кусок фанеры, понял?
— Понял. Не встречал. А на кой она вам?
— Для спроса! — и Кузьмин двинулся дальше.
Да-да, этот чудак-актер на пенсии, преподававший в драмкружке, бывший художником миниатюр, подсказал Кузьмину если и не идею, то шажок, чтобы пробиться к испуганным душам монашек, оставленных на чердаке.