Рассказы. Девяностые годы
Шрифт:
Но эта женщина привыкла к одиночеству. Когда она только что вышла замуж, она ненавидела здесь все, а теперь она чувствовала бы себя чужой в любом другом месте.
Она радуется, когда возвращается муж, но не изливает своих чувств и не суетится. Она готовит ему еду повкусней и прихорашивает детей.
Кажется, что она довольна своей жизнью. Она любит детей, но у нее не хватает времени проявлять это чувство. Со стороны кажется, что она сурова с ними. Окружающая ее обстановка не благоприятствует развитию «женственности» или сентиментальности.
Должно быть, уже скоро утро, но она не знает, который час. Свеча почти догорела; она забыла, что у нее вышли все свечи. Нужно принести еще дров, чтобы поддержать огонь. Она закрывает собаку на кухне и спешит к куче дров. Дождь прошел, и небо прояснилось. Она потянула палку, торчавшую из кучи, и «…тр-рах…»
Вчера она подрядила какого-то прохожего туземца натаскать ей дров и, пока он работал, отправилась на поиски пропавшей коровы. Она отсутствовала около часа, и туземец «не терял времени даром». Возвратившись и увидев около кухни огромную кучу дров, она была так поражена, что добавила ему пачку табаку и похвалила за усердие. Он поблагодарил ее и ушел, выпятив грудь и высоко подняв голову. Он был последний представитель своего племени и король, но поленницу он выстроил пустую изнутри.
Ей обидно, и когда она снова усаживается за стол, на глазах у нее слезы. Она вынимает платок, чтобы вытереть их, но вместо платка трет глаза просто пальцами. Платок весь дырявый, и ее большой палец пролез в одну дырку, а указательный в другую. Это развеселило ее, и она громко смеется, к удивлению собаки. У нее сильно развито чувство юмора, и она время от времени забавляет местных жителей какой-нибудь историей.
Так бывало и раньше. Стоило ей подумать о чем-нибудь смешном, и ее огорчение рассеивалось. Однажды она собралась, по ее словам, «всплакнуть как следует», но старая кошка стала тереться около ее юбки и «тоже заплакала», и она не смогла удержаться от смеха.
Скоро, наверно, рассветет. В комнате очень душно и жарко от очага. Аллигатор время от времени поглядывает на стену. Внезапно он настораживается; он подползает на несколько дюймов поближе к стене, и по его телу пробегает дрожь. Шерсть на загривке встает дыбом, и его желтые глаза загораются боевым огнем. Она знает, что это означает, и хватает палку. Внизу между горбылями большущая щель, и в этой щели сверкнула пара маленьких, злобных, похожих на две бусинки блестящих глаз. Черная змея медленно выползает, примерно на фут, поднимая и опуская голову. Собака лежит неподвижно, а женщина сидит как зачарованная. Змея выползает еще на фут. Женщина поднимает палку, и пресмыкающееся, словно вдруг почуяв опасность, быстро просовывает голову в щель по другую сторону горбыля и торопливо тянет туда хвост. Аллигатор прыгает и щелкает челюстями. Он промахнулся, потому что его морда слишком велика, а змея находится в самом углу между полом и стеной. Как только показывается хвост, пес опять щелкает челюстями. Его зубы впились в хвост змеи, и вот он уже вытянул ее на восемнадцать дюймов. Бум, бум! — палка женщины застучала по земле. Аллигатор снова дергает. Бум, бум! Аллигатор делает еще рывок и вытягивает всю змею — черную гадину длиною в пять футов. Голова поднимается, чтобы укусить его, но пес уже впился врагу в затылок. Он большой, сильный пес, но его движения быстры, как у терьера. Он трясет змею, как бы расплачиваясь с ней за проклятие первородного греха. Старший мальчик просыпается, хватает палку и хочет слезть с кровати, но мать, схватив его, как тисками, водворяет обратно. Бум, бум! — спина змеи разбита в нескольких местах. Бум, бум! — голова раздроблена, и нос Аллигатора снова ободран.
Женщина поднимает растерзанное пресмыкающееся на конец палки и бросает его в огонь, затем подбрасывает туда дров и смотрит, как змея горит. Мальчик и пес тоже смотрят. Она кладет руку на голову собаке, и свирепый огонь постепенно угасает в желтых глазах Аллигатора. Младшие дети успокаиваются и вскоре засыпают. Старший мальчик с грязными ногами все еще стоит в своей рубашонке и глядит на огонь. Потом он смотрит на мать, видит слезы в ее глазах, обвивает ее шею руками и восклицает:
— Мама! Я никогда не стану гуртовщиком. Провалиться мне, если стану!
Она прижимает его к истощенной груди и целует. Так они сидят вместе, а над зарослями пробивается бледный рассвет.
Г. Лоусон «Жена гуртовщика»
Старый товарищ отца
Помнишь, как мы, бывало, прибегали домой из нашей старой школы и вдруг видели какого-то бородатого человека; он добродушно улыбался нам, а когда мы стаскивали шапки, мать говорила: «Это, Джонни, старый товарищ твоего отца с приисков». А он гладил нас по голове и говорил, что мы хорошие мальчики или девочки — как уж там случалось, что у одного из нас нос отца, а у другого глаза матери или наоборот и что малыш — точная копия матери, а затем, чтобы не обидеть и отца, он добавлял: «Но он и на тебя похож, Том». Нам, ребятам, чудно было слышать, что он обращается к старику по имени, — ведь мать всегда называла его «отец». Она звала старого товарища «мистер такой-то», а отец называл его «Билл» или еще как-нибудь в этом роде.
Случалось, что такой старый товарищ являлся к нам одетый по последней городской моде, а иногда он приходил в новеньком костюме из магазина готового платья, а то вдруг появится в чистых белых молескиновых штанах, грубошерстном пиджаке, светлой рубашке, тяжелых башмаках и мягкой фетровой шляпе, с чистым платком в горошек на шее. Но у него почти всегда было круглое, веселое, коричневое от загара лицо, мозолистые руки и седая борода. Поначалу он иногда казался нам чудным и неотесанным, но отец вроде никогда не удивлялся ничему, что он говорил и делал, — они прекрасно друг друга понимали, — и мы вскоре привязывались к этому обломку прошлого нашего отца. У него всегда были для нас фрукты или леденцы — странно, что он никогда об этом не забывал, — и он потихоньку совал нам в грязные руки монетки и рассказывал истории о старом времени, «когда мы с твоим отцом были на приисках, а о тебе, паренек, никто еще и не думал».
Иногда старый товарищ оставался на воскресенье, а утром или после обеда они с отцом прохаживались среди заброшенных шурфов в Сэплинг Галли или на Куортц Ридж, критикуя старые заявки и толкуя о прошлых ошибках золотоискателей, о втором слое, о жилах, о залегании пластов и их выходе на поверхность; они с задумчивым видом подбирали обломки кварца и сланца, терли их о рукава и, рассеянно поглядев на них, снова бросали на землю. Иногда они вспоминали какой-нибудь случай из своего прошлого: «Вот тут, с этой стороны от нас, была артель Хогана, с другой стороны был Макинтош; у Мака и Хога было золото, почему же мы-то, черт побери, так на него и не наткнулись?» И товарищ всегда соглашался, что «в этих кряжах и оврагах есть еще золотишко; были бы деньги, мы бы до него добрались». А затем отец показывал ему место, где он собирался когда-нибудь заложить шурф, — старик всегда мечтал заложить шурф. И оба они, эти ветераны «59-го года», [9] слонялись по прииску, сидели на корточках на залитых солнцем отвалах, мяли в руках комья глины, строили планы о том, как они будут закладывать новые шурфы, и покуривали, пока мать не посылала мальчишку «поискать отца и мистера такого-то и позвать их обедать».
9
Названы, вероятно, по аналогии с «ветеранами 49-го года» — года «золотой лихорадки» в США, поскольку в истории австралийских золотых приисков 1859 год ничем особенным не примечателен.
Иногда же — в особенности спозаранку — они расхаживали у ограды фермы, разглядывая скотину: пяток запыленных, похожих на скелеты коров, пару телят со впалыми боками и одну страховидную клячу, которую, кстати говоря, старый товарищ отца всегда расхваливал. Но душа «фермера» не лежала ни к сельскому хозяйству, ни к животноводству — душа его была далеко-далеко, в Западной Австралии или Куинсленде, куда совсем недавно снова ринулся поток золотоискателей, или похоронена в иссякших приисках Тамбаруры, Мэрид Мэн Крик или Аралуэна. Мало-помалу воспоминания о каком-нибудь полузабытом пласте, или жиле, или заявке «Последний Шанс», «Nil Desperandum» или «Коричневая змея» увлекали их мысли в прошлое, далеко от пыльных, едва пробивавшихся ростков, которые именовались «пшеницей», или нескольких унылых, полуувядших черенков, из которых состоял сад. В их разговоре то и дело мелькали Голден Пойнт, Бейкери Хилл, Дип Крик, Мэйтленд Бар, Спесимен Флэт и Чайнемен Галли. Их беседа тянулась, пока мальчишка не прибегал сказать: «Мама говорит, что завтрак стынет»; тогда старый товарищ поднимался, потягивался и говорил: «Ну что ж, Том, хозяйку нельзя заставлять ждать».
После чая, если на дворе было тепло, они садились на бревно, возле кучи дров, или на пороге веранды и болтали о Балларате или Бендиго — о днях, когда говорили «на Балларате, на Гульгонге, на Лэминг Флэте, на Кресвике», — упоминали как старых знакомых такие места, как Турон, Лаклан, Гомруль, Канадиен Лид. Вспоминали они и своих старых приятелей: Тома Брука, Джека Хенрайта и беднягу Мартина Рэтклифа, который погиб в шурфе, и многих других, кого они знали не так хорошо и называли «Адольфус с Аделаиды», «Корни Джордж» и другими более или менее подходящими кличками.