Рассказы. Очерки. Воспоминания. Пьесы
Шрифт:
— Выпьем? — предложил тот.
Ощупью отыскав стаканы, они выпили.
— Пойду посмотрю… — сказал Тяпа,— может, ему надо чего.
— Гроб надо… — усмехнулся ротмистр.
— Не говорите вы про это, — глухим голосом попросил Объедок.
За Тяпой встал с земли Метеор. Дьякон тоже хотел встать, но свалился набок и громко выругался.
Когда Тяпа ушел, ротмистр ударил по плечу Мартьянова и вполголоса заговорил:
— Так-то, Мартьянов… Ты лучше других должен чувствовать… Ты был… впрочем, к черту это. Жалко
— Нет, — помолчав, ответил бывший тюремщик. — Я, брат, ничего такого не чувствую… разучился… Мерзко так жить. Я серьезно говорю, что убью кого-нибудь…
— Да? — неопределенно произнес ротмистр. — Ну… что же? Выпьем еще!
— Н-наше дел-ло маленькое… выпил — да еще-о!
Это проснулся и блаженным тоном пропел Симцов.
— Братцы?! Кто тут? Налейте старику чарку!
Ему налили и подали. Выпив, он снова свалился, ткнувшись головой в чей-то бок.
Минуты две продолжалось молчание, такое же темное и жуткое, как эта осенняя ночь. Потом кто-то зашептал…
— Что? — раздался вопрос.
— Я говорю, славный он парень был. Голова, тихий такой, — говорили вполголоса.
— Деньги имел… и не жалел их для своего брата… — И опять наступило молчание.
— Кончается! — раздался хрип Тяпы над головой ротмистра.
Аристид Фомич встал и, усиленно твердо ступая ногами, пошел в ночлежку.
— Пошто идешь? — остановил его Тяпа.— Не ходи. Пьяный ведь ты… нехорошо!
Ротмистр остановился, подумал.
— А что хорошо на этой земле? Пошел ты к черту!
По стенам ночлежки все прыгали тени, как бы молча борясь друг с другом. На нарах, вытянувшись во весь рост, лежал учитель и хрипел. Глаза у него были широко открыты, обнаженная грудь сильно колыхалась, в углах губ кипела пена, и на лице было такое напряженное выражение, как будто он силился сказать что-то большое, трудное и — не мог и невыразимо страдал от этого.
Ротмистр стал перед ним, заложив руки за спину, и с минуту молча смотрел на него. Потом заговорил, болезненно наморщив лоб:
— Филипп! Скажи мне что-нибудь… слово утешения другу..: брось!.. Я, брат, люблю тебя… Все люди — скоты, ты был для меня — человек… хотя ты пьяница! Ах, как ты пил водку, Филипп! Именно это тебя и погубило… А почему? Нужно было уметь владеть собою… и слушать меня. Р-разве я не говорил тебе, бывало…
Таинственная, все уничтожающая сила, именуемая смертью, как бы оскорбленная присутствием этого пьяного человека при мрачном и торжественном акте ее борьбы с жизнью, решила скорее кончить свое бесстрастное дело, — учитель, глубоко вздохнув, тихо простонал, вздрогнул, вытянулся и замер.
Ротмистр качнулся на ногах, продолжая свою речь.
— Хочешь, я принесу тебе водки? Но лучше не пей, Филипп… Сдержись, победи себя… А то выпей! Зачем, говоря прямо, сдерживать себя… Чего ради, Филипп? Верно? Чего ради?..
Он взял его за ногу и потянул к себе.
— А, ты уснул, Филипп? Ну… спи! Покойной ночи… Завтра я все это разъясню тебе и ты убедишься, что ничего не надо запрещать себе… А теперь спи… если ты не умер…
Он вышел, сопровождаемый молчанием, и, придя к своим, объявил:
— Уснул… или умер… Не знаю… Я н-немножко пьян…
Тяпа еще более согнулся, осеняя свою грудь крестным знамением. Мартьянов молча поежился и лег на землю. Объедок стал быстро возиться на земле, вполголоса, злым и тоскливым тоном говоря:
— Черт вас всех возьми!.. Ну, умер! Ну, что же? Меня-то… мне зачем знать это? Зачем мне об этом рассказывать? Придет время — я сам умру… не хуже его… Не хуже я других.
— Это верно! — громко говорил ротмистр, грузно опускаясь на землю. — Придет время, и все мы умрем не хуже других… ха-ха! Как мы проживем… это пустяки! Но мы умрем — как все. В этом — цель жизни, верьте моему слову. Ибо человек живет, чтоб умереть. И умирает… И если это так — не все ли равно, как он жил? Мартьянов, я прав? Выпьем же еще… и еще, пока живы.
Накрапывал дождь. Густая, душная тьма покрывала фигуры людей, валявшиеся на земле, скомканные сном или опьянением. Полоса света, исходившая из ночлежки, побледнев, задрожала и вдруг исчезла. Очевидно, лампу задул ветер или в ней догорел керосин. Падая на железную крышу ночлежки, капли дождя стучали робко и нерешительно. С горы из города неслись унылые, редкие удары в колокол — сторожили церковь.
Медный звук, слетая с колокольни, тихо плыл во тьме и медленно замирал в ней, но раньше, чем тьма успевала заглушить его последнюю, трепетно вздыхавшую ноту, рождался другой удар, и снова в тишине ночи разносился меланхолический вздох металла.
Наутро первым проснулся Тяпа.
Повернувшись на спину, он посмотрел на небо — изуродованная шея его только в этом положении позволяла ему видеть небо над головой.
Небо однообразно серое. Там, вверху, сгустился сырой и холодный сумрак, погасил солнце и, скрыв собою голубую беспредельность, изливал на землю уныние. Тяпа перекрестился и привстал на локте, чтоб посмотреть, не осталось ли где водки. Бутылка была пустая. Перелезая через товарищей, Тяпа стал осматривать чашки. Одну из них он нашел почти полной, выпил, вытер губы рукавом и стал трясти за плечо ротмистра.
— Вставай… эй! Слышь?
Ротмистр поднял голову, глядя на него тусклыми глазами.
— Надо полиции заявить… ну, вставай!
— А что? — сонно и сердито спросил ротмистр.
— Что умер он…
— Это кто?
— Ученый-то…
— Филипп? Да-а!
— А ты забыл… эхма! — укоризненно хрипел Тяпа.
Ротмистр встал на ноги, зычно зевнул и потянулся так, что у него кости хрустнули.
— Так иди ты, объяви…
— Я не пойду… не люблю я их, — угрюмо сказал Тяпа.