Рассказы. Очерки. Воспоминания. Пьесы
Шрифт:
— Там — река, — сказал мой знакомый.
Я смотрел на него и думал, что ему, должно быть, лет за сорок и жизнь для него была не шуткой. Его глаза, темные и глубоко запавшие в орбиты, блестели спокойно и самоуверенно, а когда он немного прищуривал их, лицо его принимало выражение лукавое и сухое. В твердой и спорой походке, в ранце из кожи, ловко прикрепленном на спине, во всей его фигуре видна была привычка к бродячей жизни, волчья опытность и лисья сноровка.
— Пойдем мы с вами так, — говорил он, — сейчас за рекой, верстах в шести, будет село Манжелея, а от него прямая дорога на Новую Прагу. Около этого местечка
Мы выбрали себе место недалеко от группы осокорей, набрали камней на берегу речонки, мутной от дождя, и на камнях развели костер. Верстах в двух от нас на возвышенности стояла деревня, солома ее крыш блестела розовым золотом. Острые тополя окрашены в краски осени. Тополя окутывал серый дым труб, затемняя оранжевые и багряные цвета листвы и нежно-голубое небо между нею.
— Я буду купаться, — объявил Промтов. — Это необходимо после такой скверной ночи. Советую и вам. А пока мы освежимся — чай вскипит. Знаете, нужно заботиться, чтобы естество наше всегда было чисто и свежо.
Говоря, он раздевался. Тело у него было породистое, красиво сложенное, с крепкими, хорошо развитыми мускулами. И когда я увидал его обнаженным, грязные лохмотья, сброшенные им с себя, показались мне более гнусными, чем казались до сей поры… Окунувшись в жгучую воду реки, дрожащие и синие от холода, мы выскочили на берег и торопливо одели наше платье, согретое у костра. Потом сели к огню пить чай.
У Промтова была железная кружка; он налил в нее кипящего чаю и предложил его сначала мне. Но черт, который всегда готов посмеяться над человеком, дернул меня за одну из лживых струн сердца, и я великодушно заявил:
— Спасибо! Пейте сначала вы, я подожду!
Я сказал это в твердой уверенности, что Промтов непременно захочет соревноваться со мною в великодушии и вежливости, — тогда я уступил бы ему и первый выпил бы чай. Но он просто сказал:
— Ну, хорошо…
И поднес кружку к своему рту.
Я отвернулся в сторону и стал пристально смотреть в пустынную степь, желая убедить Промтова, будто я не вижу, как смеются надо мной его темные глаза. А он прихлебывал чай, жевал хлеб, вкусно чмокая губами, и делал все это мучительно медленно. У меня от холода даже внутренности дрожали, я готов был в горсть себе налить кипятку из чайника.
— Что, — засмеялся Промтов, — невыгодно деликатничать-то?
— Увы! — сказал я.
— Ну и прекрасно! Учитесь… Зачем уступать другому то, что тебе выгодно или приятно? Ведь хотя и говорят, что все люди-братья, однако никто не пробовал доказать это метрическими справками…
— Уж будто вы именно так думаете?
— А чего ради я говорил бы не так, как думаю?
— Знаете, ведь человек всегда немножко рисуется, кто бы он ни был…
— Не пойму я, чем вызвал у вас такое недоверие ко мне!.. — пожал плечами этот волк. — Уж не тем ли, что дал вам хлеба и чаю? Так я сделал это не из братских чувств, а из любопытства. Вижу человека не на своем месте, и хочется знать, как и чем его вышибло из жизни…
— И мне тоже этого хочется… Скажите мне: кто и что вы? — спросил я у него.
Он пытливо посмотрел на меня и, помолчав, сказал:
— Человек никогда точно не знает, кто он… Нужно спрашивать у него, за кого он себя принимает.
— Хотя бы так!
— Ну… думаю, что я человек, которому в жизни тесно. Жизнь узка, а я — широк… Может быть, это неверно. Но на свете есть особый сорт людей, родившихся, должно быть, от Вечного жида. Особенность их в том, что они никак не могут найти себе на земле места и прикрепиться к нему. Внутри их живет тревожный зуд желания чего-то нового… Мелкие из них никогда не могут выбрать себе штанов по вкусу, и от этого всегда не удовлетворены, несчастны, крупных ничто не удовлетворяет — ни деньги, ни женщины, ни почет… Таких людей не любят: они дерзновенны и неуживчивы. Ведь большинство ближних — пятачки, ходовая монета… и вся разница между ними только в годах чеканки. Этот — стерт, тот — поновее, но цена им одна, материал их одинаков, и во всем они тошнотворно схожи друг с другом. А я не пятак, — хотя, может быть, я семишник… Вот и все!
Он говорил, скептически усмехаясь, и мне казалось, что он сам не верит себе. Но он возбуждал во мне жадное любопытство, я решил идти за ним, пока не узнаю, — кто он? Было ясно, что это так называемый «интеллигентный человек». Их много среди бродяг, все они — мертвые люди, потерявшие всякое уважение к себе, лишенные способности к самооценке, и живут лишь тем, что с каждым днем своей жизни падают все ниже в грязь и гадость; потом растворяются в ней и исчезают из жизни.
Но у Промтова было что-то твердое, стойкое. Он не жаловался на жизнь, как это делают все.
— Ну что же? Идем? — предложил он.
— Идем!
Согретые чаем и солнцем, мы пошли берегом реки вниз по ее течению.
— А вы как добываете пропитание? — спросил я Промтова. — Работаете?
— Ра-аботаю? Нет, я до этого не охотник…
— Но как же?
— А — вот увидите!
Он замолчал. Потом, пройдя несколько шагов, стал насвистывать сквозь зубы какую-то веселую песню. Глаза его уверенно и зорко оглядывали степь, и шагал он твердо, как человек, идущий к цели.
Я смотрел на него, и желание понять, с кем я имею дело, сильнее разгоралось во мне.
…Когда мы вошли в улицу села, к нам под ноги бросилась маленькая собака и с громким лаем стала вертеться вокруг нас. При каждом взгляде на нее она, пугливо взвизгивая, отскакивала в сторону, как мяч, и снова бросалась на нас, ожесточенно лая. Выбегали ее подруги, но они не отличались таким усердием: тявкнут раз-два и скроются. Их равнодушие, кажется, еще более возбуждало рыжую собачонку.
— Видите, какая подлая натура? — сказал Промтов, кивая головой на ревностную собаку. — И ведь лжет она, понимает, что лаять не нужно, она не зла — она труслива, но — желает выслужиться перед хозяином. Черта чисто человеческая и, несомненно, воспитана в ней человеком. Портят люди зверей… Скоро наступит время, когда и звери будут такими же неискренними, как вот мы с вами…
— Благодарю, — сказал я.
— Не на чем. Однако мне нужно пострелять…
На его выразительном лице явилась скорбная мина, глаза стали глупыми, весь он согнулся, сжался, и лохмотья на нем встали стоймя, как плавники ерша.
— Надо обратиться к ближнему с просьбой о хлебе, — объяснил он мне свое превращение и стал зорко смотреть в окна хат. У одной хаты под окном стояла женщина, кормя грудью ребенка, Промтов поклонился ей и просительно сказал:
— Ненько моя! А дайте ж странним людям хлеба!