Рассказы
Шрифт:
— Ну, так как насчет чайника? — озабоченно повторил мужчина.
— Будет, будет чай, — как-то растерянно произнес Терентьич и медленно повернулся к плите. Никогда не испытанные странные чувства росли и заливали его…
…С грузовика принесли корзину с разным съестным. Женщины накрыли стол цветной скатеркой, разложили закуски. Появилась и бутылка чего-то покрепче.
— Ну, старче, садись с нами за стол! — пригласил улыбчивый мужчина.
— Да нет, уж кушайте сами…
— Нет, нет! Нам без хозяина скучно.
Сильные руки потянули
— Папа, при новом доме, который мы себе построим, ты посадишь сирень? — спросила одна из девочек. У неё было продолговатое лицо с тонкими чертами.
— Зачем сирень? Уж лучше сливы — их можно есть, — возразила меньшая.
— Вот — клоп! С хозяйственной точки зрения смотрит! — засмеялся отец.
Средь отдельных восклицаний, в шутку высказываемых пожеланий и смеха перед Терентьичем ярко вырисовывался облик этой жизнерадостной семьи, которая ехала на радостный подвиг труда, чтобы делать нужное и важное дело, отчего у всех жизнь станет лучше. И вместе с тем они хотели построить новую и крепкую жизнь для самих себя в далекой целинной МТС. И Терентьич чувствовал, что они, действительно, создадут то, что хотят. У них будет и дом, и сирень у крыльца. Со временем около дома вырастут тенистые деревья. Дом будет звенеть молодыми и веселыми голосами с утра до ночи. Хорошо будет Устинье доживать там свои закатные дни…
Жалость к самому себе пребольно стеганула его. Ведь это была его семья, и он мог бы ехать с ними, жить в тепле и ласке, пока или Устинья ему или он Устинье не закроет веки.
Как раз в этот момент «орда» высказывала предположения, кто к ним приедет в гости будущим летом. Фигурировала какая-то тетя Прасковья и Алик, у которого слабые легкие — вот ему степной воздух будет полезен…
И тогда у него вырвался вопрос, которого он за минуту перед тем не задал бы (кто знает, может быть, им руководила смутная надежда):
— А почему же никто не упоминает дедушку? Разве у вас нет отца? — и он повернулся к мужчине.
Тот усмехнулся недоброй усмешкой.
— Без отцов, конечно, потомства не бывает. Но мой — из породы блудливых котов. Между прочим, у меня к котам какая то нелюбовь: как в марте месяце заведут свою музыку на крышах — стреляю бекасинником. Может и нехорошо это — все же животное…
— Так, так … догадываюсь… Вы, вот, теперь инженер. Кто же помог вам подняться? Али мать после того замуж вышла?
— Меня подняла Советская власть, — тут он омрачился: — Эх, что же мы забыли выпить за нашу, за Советскую власть!.. Мама, помнишь тот день, когда Иван Дементьич сообщил нам, что заводской комитет выдвинул меня для отправки в ВУЗ? Сколько было радости! А потом, уже в институте, я встретился с тобой… — он повернулся к жене, и точно отблеск дальней зари
За тост выпили.
— А что бы вы сделали, — сказал Терентьич, прислушиваясь к собственному голосу: он звучал как чужой и как бы издали, — а что вы бы сделали, если бы жизнь вас где-нибудь свела со своим отцом? Выстрелили бы в него бекасинником, как в кота?
— Стрелять из ружья бы не стал, а вроде бы. Выпей, старче! Чего отставляешь стакан?
— Довольно.
— И я больше не буду, — сказал шофер, отставляя стакан. — Мне не положено. Для сугреву только.
— Ну, тогда, орда, собирайся — поехали! — крикнул мужчина и встал из-за стола.
«Орда» собралась стремительно. Терентьич с лампой вышел в темные сени посветить. Последним с ним простился сын:
— Спасибо, хозяин! Ну и хлопот мы вам наделали в ночное время! Не обессудьте! — он всунул в руку Тереньтьичу хрустящую бумажку и, видимо, боясь, что Терентьич сделает попытки отказаться — в два счета очутился за дверью.
Терентьич недоуменно остался стоять в сенях и мял в руках бумажку.
— Вроде, как и сын на чай дал… Бекасинником… Ушли… Все ушли. Я — один…
Затем слух его уловил шум шагов — кто-то возвращался. Это была Устинья, и она подошла к нему совсем близко. Терентьич машинально поднял лампу на уровень её лица.
— Я узнала тебя, Миша, и пришла сказать, что мне жаль тебя и что я тебе все прощаю… если ты нуждаешься в моем прощении…
Лицо старой женщины как бы осветилось изнутри и показалось Терентьичу невыразимо прекрасным и юным — точь-в-точь как в те далекие дни, когда цвела черемуха у соседнего амбара.
— Но он, сын, никогда не простит! — прошептала она; затем порыв ветра в плохо притворенную дверь погасил лампу. Терентьич услышал шуршание удаляющихся шагов, и все затихло. Он ощупью пробрался в комнату и, не раздеваясь, бросился на кровать.
Опять в хижине воцарилась абсолютная тьма, в которой изредка были слышны всхлипывания и трудно было решить, толи это скулили голоса бездомных ветров, толи человек оплакивал одну пустую, бесцельную, пропитую и прокуренную жизнь…
Как Камушкин пошёл на первомайский парад
За окном все чаще постукивали каблуки утренних пешеходов. В открытую форточку вместе со струей свежего воздуха ворвалось веселое чириканье воробьев. На чисто вымытом некрашеном полу солнышко набросило тени оконных рам и цветочных горшков. День обещал быть славным.
— Папа, а папа! — кто-то слегка дотронулся до руки Камушкина. Он отвел застывший в тягостном бездумии взгляд от окна — перед ним стояла дочь, держа в руках тщательно выглаженные и аккуратно сложенные брюки, сорочку и галстук.