Рассказы
Шрифт:
Потом толстые американцы в ковбойских шляпах пели и играли своё кантри. Почему-то терпеть не могу кантри. Я знаю, что не прав, но есть в кантри что-то беспросветно безмозглое. (Это, как говорится, моё личное мнение, и его никому не навязываю). Петрос на кантри даже чихнул. Молодец птичка!
Потом красивая девушка Пилар из Кордовы танцевала фламенко. Никакой пеликаньей реакции.
Группа чикагских афроамериканцев под фанеру спела рэп. Рассказывала, насколько я понял (в английском-то я не очень), какую-то поучительную историю из жизни юного наркомана Фрэдди из бетонных
Пеликан был непроницаем. Может быть, Петрос Четвёртый по молодости и оценил бы всю эту афро-подростковую североамериканскую лирику. Но Петроса Второго история про Фрэдди оставила совершенно равнодушным. Меня тоже.
Несколько часов в Миконосе у моря продолжался интернациональный фестиваль. Били тамтамы, плакали скрипки, бархатным шмелиным баритоном плакала виолончель, как старый грузовик, едущий по просёлку с металлоломом, грохотал тяжёлый рок. Петрос молчал. И смотрел на море, с которого продолжал дуть сильный ветер.
К вечеру печальная толпа, тихо произнося на разных языках словосочетание «ветер — нехорошее слово», стала расходиться.
Перед закатом мы снова сидели с Одиссеасом вдвоём на скамейке и пили рецину. Алое солнце коснулось скал, и скалы, как им и полагается, посинели. Пеликан встал и внимательно посмотрел в нашу сторону.
— Ну, что же ты хочешь, пернатая твоя морда? — сказал я Петросу по-русски. — Видишь, мы все сделали, что могли. Меломан ты веслоногий!.. Ну что тебе еще сыграть, чтоб тебе понравилось, скот ты водоплавающий? А? Вагнера что ли? Или Шнитке с Мусоргским?
Петрос продолжал смотреть на меня внимательным рыжим глазом.
Я со злостью вставил в рот дудку и в отчаянии громко заиграл:
— Чи-жик-пы-жик-где-ты-был?!..
И тут произошло чудо: пеликан расправил крылья, надул зоб, запрокинул клюв к небу и издал крик. Крик, каких я никогда не слышал и, наверное, никогда не услышу в своей жизни.
Нет, он не был красивым, этот крик. Он был, скорее, похож на тот звук, который раздается с этажа над вами, когда там циклюют полы или передвигают мебель, а заодно танцуют рэп или лезгинку — не важно.
Но в нем, в этом крике, был восторг жизни. В нем было Счастье Обретенной Истины. Дыхание Катарсиса. Это был Гимн Нирване, Песнь Буревестника… И черт его знает, как все это выразить.
И ветер стих.
И на следующее утро и французы с голубыми цветочками на попе, и толстый итальянский тенор, и афронегры в своих штанах — памперсах,
И я навсегда запомню этот прекрасный остров Делос, где родились Аполлон с Артемидой. И Миконос, где живут Петросы, тоже запомню.
А на прощание мы сфотографировались вдвоём: Петрос и я. Сфотографировал нас Одиссеас. И фотография эта стоит у меня на столе. И мы говорим вам с Петросом: будьте проще — и к вам потянутся… Все потянутся. И люди, и птицы. Потому что птицы и люди — одно и то же. Как чучела и памятники.
Сережкина любовь
Май-месяц. Кругом томление и нега, нега и томление. Черемуха, похожая на любовь провинциальной медсестры, сирень, похожая на Доронину. Вопли «Глюкозы» на шашлычных лужайках. Подростки в прыщах, пирсинге и предчувствиях. И все вокруг — про любовь.
Любовь-морковь — штука туманная. Инь-ян, тети-дяди, «апельсины-кокосы», мини-бикини, любишь-не любишь — всё это, ребята, очень запутано. Нелегко всё это. Целую жизнь пытаюсь разобраться, и ничего не выходит.
Платон, Шекспир, Ирина Аллегрова с «Ласковым маем», «Кама-сутра», Эдуард Асадов с Овидием, «Я вас любил…», «Настоящий полковник»… Голова кругом. Покружился-покружился. Упал, очнулся — штамп в паспорте. Тёща, фикус, памперсы. Осторожно, двери закрываются. Допрыгался, зайка шоколадный.
Но тут мне вдруг кое-что открылось с неожиданной стороны. Делюсь.
Когда я еду утром в лифте со своего восемнадцатого этажа, ко мне на шестнадцатом всегда подсаживается мальчик Серёжка. Четвероклассник с огромным ранцем и очень хулиганской мордой. Как-то встретились мы с Серёжкой в лифте. Серёжка какой-то не хулиганский. Задумчивый.
— Здорово, Серёжка. Чего невесёлый?
— Привет, дядь Вов. Будешь тут веселым.
— А что такое?
— Каринка мне нравится, вот что.
— Влюбился, что ли?
— Какое слово?
— Влюбился, говорю?
— Тьфу! Ну вы скажете, дядь Вов… Прям хуже нашей русички. Что я, Пушкин, что ли…Влюблёвываться в девчонок — это отстой. Разве вы не знаете?
— Влюбляться, а не влюблёвываться…
— Всё равно отстой. У нас в классе только Игорёк Ромашкин всё время влюбывается. А он придурок.
— А чего же тогда?
— Нравится мне Каринка.
— А-а-а… А чем же она тебе нравится?
— Ну как… Дерется она на переменах классно. И пахнет от нее приятно. Конфетами. Типа мятного холлса.
— Ясно. А внешность у неё как?
— Какое слово?
— Внешность… Ну, руки, шея…
— А. Это сойдет.
— И что ж ты теперь делаешь?
— Дерусь с ней, чего ж ещё. Если победю — занюхаю.
— ?
— Если я ее победю — тогда мне разрешается ей волосы нюхать. Долго, сколько захочу.
— ЗдОрово. А если «не победю»?
— Тогда она мне три раза портфелем по башке бьет. Но она не больно бьет. Жалеет. Я ей, наверное, тоже нравлюсь.
Мы приехали.
— Пока, дядь Вов.