Рассказы (-)
Шрифт:
Это не значит, что профессор философии был лишен человеческих страстей и не способен к волнениям или был "не от мира сего"; просто жизнь делилась для него на части неравные и несоизмеримые: на науку и еще что-то такое совсем ненаучное, хотя иногда могущее служить научным материалом. Он, например, любил и ценил музыку, литературу и театр и мог бы даже увлекаться искусством, если бы ему не препятствовал привычный аналитический метод воспри-ятий. Именно поэтому он никогда не ощущал скуки и был совершенно лишен чувства юмора, как человек, который даже к анекдоту относится, как к проблеме и предмету суждения.
Свой курс греческой философии профессор читал в университете студентам и студенткам. Не был блестящим оратором, но так глубоко и исчерпывающе знал свой предмет, что не приходилось искать слов, которые сами становились в очередь, ждали и выступали вовремя и в наилучшем порядке, каждое в том смысле, который в данное время и в данном вопросе ему приличествовал; в следующий раз их прямое значение менялось, приобретало иной оттенок, но всегда сообразно той философской теории, о которой шла речь. Как всякий знающий и убежден-ный человек, профессор не представлял себе, чтобы кто-нибудь из его
Чаще всего он обращал свою речь к студентке во втором ряду прямо против кафедры. Он, конечно, совершенно не знал, была ли она блондинкой или брюнеткой, носила ли короткие или длинные волосы, была ли красавицей или уродом. Помимо него, эcтeгическое чувство, весьма в нем развитое, усыновило очень правильный выбор, так как сидевшая против него девушка заслуживала своей внешностью и всякого иного внимания - греческой правильностью черт, строением и чистотой лба, несомненностью физического здоровья и необыкновенной ясностью глаз, которых она никогда не отводила. Ее можно было назвать образцом внимательности; видимо, ни одно слово профессора не проходило мимо ее ушей, ни один оттенок его мысли не оставался чуждым ее ответному пониманию. Самому профессору казалось, что его речь целиком поглощается бездонной ясностью этих глаз, всегда на него устремленных, бездонной и ненасы-тимой, потому что не видно в них ни малейшего утомления, даже ни малейшего следа тяжелой мыслительной работы: все, что он говорит, воспринимается этими глазами с легкостью и естественностью, свидетельствующими об установлении крепкой и прочной связи между говорящим и слушающим, дающим и воспринимающим. Такое внимание, такое сотрудничество - не есть ли лучшая утеха и лучшее поощрение учителя?
С первых же лекций в лице этой студентки воплотилась для профессора вся его аудитория, как бы вся молодежь, которой он с чистым сердцем отдавал и посвящал свои знания и свой талант. Один раз случилось, что, не увидав ее в аудитории, он смутился и временно пришел в замешательство, как будто нить, соединявшая его со слушателями, запуталась в узел или порва-лась; пришлось употребить усилие, чтобы вернуть себе обычную ясность мысли и способность ее изложения. До конца лекции профессор чувствовал себя не на высоте, а на следующий раз, увидав свою слушательницу на обычном месте, испытал неподдельную радость и почувствовал, как речь его стала исключительно свободной, даже блестящей, хотя сегодняшняя тема его ученой беседы была не из его любимых. И опять ясные и бездонные глаза, эти глаза аудитории, глаза как бы всей молодежи, впивали свет положительных знаний, который источало его красноречие.
Случалось, что после лекции к профессору подходили студенты, задавали вопросы, справ-ляясь о руководствах, выказывали именно тот интерес, который он и старался в них пробудить. Та девушка никогда не подходила, да это и не было важным, ее роль была только в том, чтобы внимать и, пожалуй, вдохновлять, быть олицетворением живой связи. На вопросы профессор отвечал обстоятельно, был рад помочь, объяснить, посоветовать.
Нередко бывало, что, готовясь к лекциям, он мысленно представлял себе не университетс-кую аудиторию, не всех вместе слушателей, а только ту, которая олицетворяла для него их общее внимание. Он говорил ей и следил за отражением в ее глазах его мысли; странно: глаза смотрели и живо, и в то же время неподвижно, только спрашивая, но ничего не отвечая. А между тем ведь важно научить не слушать только, не только принимать на веру, а и рассуждать самостоятельно, пусть даже не соглашаться и спорить. И вот он невольно стал заострять свою мысль, иногда,- правда, с осторожностью ученого,- доводя ее почти до парадокса. Он пускал этот пробный шар - и иногда слышал в рядах шепот студентов, может быть пораженных, вероятно не согласных; но глаза "той" смотрели с прежней прямотой и ясностью, не выражая никакого волнения, и профессор не знал, быть ли ему довольным или вернуться к философскому спокойствию. Он волновался, но это волнение было приятно и плодотворно; его лекции прио-бретали новый блеск, какого им недоставало раньше, и сам он чувствовал, как растет в нем и мыслитель, и учитель. Это было правдой, и это замечали все. Его аудитория была переполнена, раскупались его книги, с особым вниманием и почтением относились к нему товарищи по профессуре; вероятно, у него завелись и враги. Последнего он не замечал, но свой рост чувство-вал, как чувствует человек прилив здоровья, чувствует, радуется и хочет им пользоваться.
Теперь перед ним была задача: заставить эти спокойные и всеприемлющие глаза загореться либо восторгом, либо резким несогласием, выйти из равновесия, потому что без страстного восприятия или отвержения идеи не может быть творчества, а он хочет заставить молодежь творить, как творил, а не только познавал и выкладывал на счетах разума Платон. Он думал про самого себя: "Кажется, я сильно изменился,- что значит соприкосновение с молодежью!" Целый ряд слов, бывших для него лишь отвлеченными философскими понятиями, облекся в плоть и, снизившись, приобрел все же приятный жизненный оттенок. Конечно, он не опустился до утверждения: "Сначала жить, потом философствовать", но сама философия стала румяниться жизненными соками, и это, по-видимому, особенно захватывало его аудиторию... но не ту, глаза которой оставались по-прежнему спокойными и только внимательными. Не будь он философом, было бы впору стать безумцем. Это уже не пропасть! Любую бездонную пропасть он мог бы заполнить брошенным богатством своей эрудиции и пламенем речи. Что же это такое? Бесконе-чное пространство миров или глухая стена? Может быть,- сама познавшая себя истина? И почему эта истина предстала перед
Их первая и последняя встреча произошла нечаянно; во всяком случае, он личной встречи не искал, мысль об этом никогда не приходила ему в голову. Они встретились в доме его универси-тетского товарища, в большом обществе, и сначала он ее не узнал,- настолько в такой обстано-вке ее лицо было ему непривычным. Затем, вглядевшись, и обрадовался, и несколько смутился. Теперь он мог окончательно убедиться, что его невольной вдохновительницей, олицетворявшей для него всю современную молодежь, была действительно очень красивая девушка и что здесь, в ином окружении, она остается совершенно тою же, с ясными, спрашивающими, но ничего не отвечающими глазами. Ему было приятно, когда она сама подошла к нему и сказала, что она - его слушательница. Ну как же, разумеется, он ее узнал! Чай он предпочитает с лимоном, но зачем она беспокоится, лучше поговорить так. Разумеется, он заговорил с ней о предмете, так тесно их соединившем,- о философии Платона. Она слушала его, как слушала всегда,- не отводя глаз и с едва заметной, очень приятной улыбкой. Но важно было не говорить ей, а расспросить ее. Она пробовала отделаться словами "да" и "нет", но профессор не мог не быть настойчивым. Ей пришлось отвечать, но она не поняла вопроса и переспросила так, что теперь не понял он. Сначала в его голове мелькнула мысль, что эта девушка хочет поймать его на каком-то противоречии, что у нее особая, во всяком случае, крайне оригинальная форма мышления. Минутой позже он убедился, что она действительно не понимает, о чем он ее спрашивает. Это смутило его гораздо больше, чем была смущена его собеседница. Упрямый и неуклонно последовательный на всех путях исследования, он сделал еще несколько попыток завязать с ней ученый разговор и вдруг с совершенной ясностью, как неизменно ясны были ее прекрасные глаза, открыл, что перед ним очень красивая, но и очень, до крайности, до непозво-лительности, глупая девушка, не только не увлеченная его проповедями, но и вообще не интересующаяся философией и не способная задуматься над самым элементарным вопросом. Она очень бы обрадовалась, если бы он просто сказал ей, любит ли он чай с лимоном или с вареньем и бывает ли он в кинематографе. Или если бы он увел ее в соседнюю комнату и поцеловал; при этом совершенно не изменилось бы выражение ее глаз, этих синих дыр в пространство, очень умело пробуравленных природой пониже чистого и отлично построенного лба, внутри которого такая же ясная пустота. Он почувствовал, как в душе его в первый раз в жизни вспыхнула самая настоящая злоба и как легко мог бы он сейчас постучать чайной ложкой по ее лбу и громко сказать: "Боже мой, какая дура!" Но он, конечно, не сказал. Он ушел из этого дома с поспешностью, наскоро простившись с хозяевами и пробормотав о срочной работе.
Его следующая очередная лекция поразила студентов необычайной, необъяснимой грубос-тью, напрасными полемическими выпадами неизвестно против кого. Он говорил не как свобод-ный мыслитель, а как узкий догматик, не допускающий никаких сомнений в истинности своих положений. Он позволил себе даже утверждение, что на путях познания тысяча противоречивых мнений и ложных выводов меньше тормозит постижение истины, чем один-единственный деревянный лоб профана, замешавшегося в среду просвещенных искателей. Это так не соответствовало обычной широте и стройности его философских построений, что вызвало в аудитории и холодок, и пока еще робкий протест. После лекции несколько студентов направи-лись к нему, чтобы поговорить, но он, даже не извинившись, буркнул под нос, что сегодня не располагает временем для болтовни. И вообще он сделал все, чтобы восстановить против себя студентов, внимание и любовь которых он так долго, неукоснительно и методично завоевывал.
Он был, конечно, не прав. Но только тот мог его судить, кто не видал направленных на него во все время этой несчастной лекции ясных, красивых и совершенно ничего не выражавших глаз, за которыми теперь чувствовалась пропасть, уже ничем не заполнимая.
ПЕШКА
Гражданина Убывалова выслушали, выстукали, просветили два врача и один профессор. Снимка ему не показали; на снимке среди бурелома туманных ребер врачам и профессору подмигнула темная клякса. Увидев ее, оба врача боязливо подняли брови, а профессор удовлет-воренно кивнул головой, хотя ранее того именно он и сомневался. Было сполна уплачено за картину и консилиум. Врач, постоянно лечивший Убывалова, его старый приятель, плел от смущения и большого огорчения такую милую и трогательную ахинею и так напирал на счастливые случаи, которых не бывает, что обоим стало неловко. После этого они мужественно играли в шахматы, врач проиграл и очень обрадовался: выиграть партию у человека обреченного было бы и неприлично и неприятно. Выйдя из дому, врач до поворота в другую улицу ежился и повторял про себя: "Боже мой, Боже мой, вот бедняга!" - а на повороте вынул платок и вытер искреннюю дружескую слезу. Из платка выпала костяшка и отчетливо звякнула об асфальт, но он не заметил.
Гражданин Убывалов остался дома вдвоем: он и его близкая смерть. Некоторое время мысль о ней путалась в его представлении с гамбитом Муцио: жертва коня за сильную атаку; они играли по старинке, комбинационно, как играли смелые и непрактичные мастера. С момента, когда черная пешка взяла белого коня, и до самого конца партии Убывалов отодвинул мысль о смерти, слишком огромную и не вмещавшуюся в знакомую шахматную комбинацию. Но мысль эта вернулась при очень крепком рукопожатии в передней, когда старый друг, прощаясь, сказал: "Ну, я буду забегать, а ты будь молодцом!" Уложив шахматы в большую коробку, выложенную внутри зеленым бархатом (шахматы были превосходные, очень дорогие, фигурные, слоновой кости), Убывалов хотел включить верхний свет, оставив только лампу на столе,- и внезапно испугался полумрака, который может заселиться тенями. На минуту он замер, потом к груди подкатилась волна небывалого по странности ощущения: стены стали приближаться и отсту-пать, приближаться и отступать, а он попробовал по возможности добродушно улыбнуться и мудро сказать себе: "Ну! Вот и все!",ноги его ослабели и пол зашевелился А между тем до сих пор он держался так мужественно и разумно, что его приятель, врач, мог уйти в уверенно-сти, что он не понял.