Рассказы
Шрифт:
— Нет, я буду сидеть в кресле. Где кресло, сеньор? Я его не вижу.
Я встал, разыскал в темноте дрожащую женщину и подвел ее к креслу. Я хотел подойти к шкафу и одеться, но вместо этого наткнулся на кровать и упал на нее. Я поспешно прикрылся простыней, чтобы при очередной вспышке молнии посторонняя женщина не увидела моей наготы. Сверкнула молния и я увидел сидящее в кресле уродливое создание в слишком просторной ночной рубашке, с горбатой спиной, с растрепанными волосами, с длинными волосатыми руками и кривыми как у чахоточной обезьяны ногами. Глаза ее горели животным страхом.
— Не бойтесь, — сказал я, гроза скоро кончится.
— Да, да.
Я откинулся на подушку и лежал неподвижно, с ужасом догадываясь, что нечистая сила злорадно исполняет последнее мое пожелание. Я хотел, чтобы целая гостиница была в моем распоряжении и я ее получил. Я мечтал, чтобы ко мне в комнату, как Рут к Боазу, [46] пришла женщина и женщина пришла. При каждой вспышке молнии я встречался с ней глазами. Она уставилась
46
В библейской Книге Руфь рассказывается о том, как оставшаяся вдовой Рут (Руфь) пришла в поле к родственнику своего мужа Боазу и "спала у ног его до утра", после чего он женился на ней (Руфь, 3–4).
47
Шаддай — одно из наименований Бога в Библии; этимология слова вытекает из понятий, связанных с плодородием; в еврейской традиции его принято толковать как "всемогущий".
Я, видимо, уснул. Мне приснился город с крутыми узкими улицами и зарешеченными ставнями окон, залитый мутным, как при солнечном затмении, светом и погруженный в молчание Черного Шабаша. Мимо меня бесконечной чередой следовали одна за другой католические похоронные процессии, с крестами и гробами, с алебардами и пылающими факелами. Они свозили на кладбище не одно, но множество тел — истреблено было целое племя. Внезапно гробы приобрели форму филактерий, [48] черных, блестящих, с узлами и ремнями. Они были разделены на множество ящичков-гробов, на двоих, на троих, на четверых, на пятерых…
48
Филактерии (тфиллин) — кожаные коробочки с отрывками из библейских книг Исход и Второзаконие, которые совершеннолетние евреи накладывают на левую руку и на лоб во время утренней молитвы в будни.
Я открыл глаза. На моей кровати кто-то сидел — это была горбатая кубинка Она хрипло заговорила на своем ломаном языке:
— Не бойтесь. Я вам не причиню вреда. Я человек, не зверь. У меня сломана спина. Но я такая не родилась. Я упала со стола, когда была маленькая. У моей матери нет денег отвести меня к врачу. Мой отец плохой, он всегда пьяный. Он гуляет с нехорошими женщинами, а моя мать работает на табачной фабрике. Она кашляет, кашляет и умирает. Почему вы дрожите? Горб не заразный. Вы от меня не заболеете. У меня душа, как у всех — мужчины хотят меня. Даже мой хозяин. Он мне доверяет, он меня оставляет одну в гостинице. Вы еврей, да? Он тоже еврей… из Турции. Он умеет говорить — как это называется? — по-арабски. Он женился на немецкой сеньоре, но она нацистка. Ее первый муж нацист. Она ругает хозяина и пробует отравить его. Он подает на нее в суд, но судья на ее стороне. Я думаю, она дает ему взятку — или что-то другое. Хозяин должен платить ей — как это сказать? — алименты.
— Зачем же он вообще на ней женился? — спросил я просто из вежливости.
— Потому что он ее любит. Он очень-очень мужчина, красная кровь, понятно? Вы Когда-нибудь влюблялись?
— Да.
— А где сеньора? Вы на пей женились?
— Нет. Ее расстреляли.
— Кто?
— Те же самые нацисты.
— Ах-ха… и вы остались одни?
— Нет, у меня есть жена.
— Где ваша жена?
— В Нью-Йорке.
— И вы ей не изменяете?
— Нет, я ей верен.
— Всегда?
— Всегда.
— Один раз получить удовольствие можно.
— Нет, голубушка, я хочу остаться честным человеком.
— Кому надо, что вы делаете? Не видит никто.
— Бог видит.
— Ну, если вы говорите про Бога, я ухожу. Но вы лгун. Если я бы не калека, вы не говорите про Бога. Он наказывает, кто так лжет, сукин ты сын!
Она плюнула в меня, встала с постели и хлопнула дверью. Я немедленно утерся, но ее слюна жгла меня, как кипяток. В темноте я чувствовал, как пухнет голова, по всему телу распространился острый зуд, словно сотни пиявок сосали мою кровь. Я пошел в ванную, помылся. Намочил полотенце и обмотал им голову, чтобы охладить ее. Про ураган я забыл. Он окончился, а я и не заметил. Потом я лег и проснулся лишь к полудню. Нос у меня был заложен, горло отекло, колени ныли. Нижняя туба распухла, и на ней выскочила большая лихорадка. Моя одежда валялась на полу среди огромной лужи. Насекомые, залетевшие накануне в комнату в поисках убежища, лепились трупиками по стенам. Я открыл окно. Пахнуло прохладным, хотя все еще влажным воздухом. Небо серело по-осеннему, море свинцового цвета еле колыхалось под собственной тяжестью. Я кое-как оделся и сошел вниз. Горбунья сидела за конторкой, бледная, худая, со стянутыми на затылке полосами, с блеском в черных глазах. На ней была старомодная блузка, отороченная пожелтевшими кружевами. Она пронзительно взглянула на меня.
— Вы освободите комнату, — сказала она. — Хозяин звонит и говорит запереть гостиницу.
— Нет ли для меня письма?
— Письма нету.
— Тогда счет, пожалуйста.
— Счета нету.
Кубинка глядела на меня искоса — ведьма, которую подвело ее искусство, безмолвная пособница хитроумных демонов, кишащих вокруг меня.
ИСТОРИЯ ДВУХ СЕСТЕР
Леон (он же Хаим-Лейб) Барделес налил в кофе сливки. Положил сахару, попробовал, поморщился, добавил еще сливок и взял из стоявшей перед ним вазочки миндальное печенье.
— Люблю сладкий кофе, а не горький. В Рио-де-Жанейро пьют кофе горький как желчь из малюсеньких чашечек. Здесь тоже так готовят, называется «эспрессо», но я предпочитаю кофе в стакане, как раньше подавали в Варшаве. Вот сижу тут с вами, и забываю, что я в Буэнос-Айресе. Кажется у «Люрса» в Варшаве. Ну, что вы скажете насчет погоды? Мне понадобилось мною времени, чтобы свыкнуться с тем, что Суккот [49] празднуют весной, а Песах [50] — осенью. Я вам не могу передать, какую путаницу внес в нашу жизнь этот перевернутый календарь. Ханукка [51] выпадает на такую жару, что можно расплавиться. На Шавуот [52] — холодина. По крайней мере хорошо, что хоть весна пахнет так же, и у сирени такой же запах, как бывало, доносился из Праги и Саксонских садов. Запахи узнаю, а сказать, чем пахнет, не могу. Писатели других народов называют своим именем каждое дерево, каждый цветок, а сколько названий цветов вы найдете в идише? Лично я знаю только два — розу и лилию. Если мне в кои-то веки приходится идти к цветочнику за букетом, я всегда полагаюсь на продавца. Пейте кофе!
49
Суккот — букв, «кущи»; ежегодный восьмидневный праздник (приходится на сентябрь-октябрь) в память о скитаниях евреев в пустыне после Исхода из Египта, когда они жили в кущах-шатрах (шалашах).
50
Песах — праздник, увековечивающий память об исходе евреев из Египта (XV в. до н. э.). Приходится обычно на апрель.
51
Ханукка — букв, «освящение»; ежегодный восьмидневный праздник (приходится на ноябрь-декабрь) в память о чуде при освящении Иерусалимского Храма после победы Маккавеев над греко-сирийскими войсками (164 г. до н. э.), когда одного освященного сосуда с маслом хватило для светильников Храма на восемь дней.
52
Шавуот — букв, «недели»; праздник в память о даровании Торы еврейскому народу, отмечается через семь недель после Песах.
— Расскажите о себе, — попросил я.
— Ах, разве можно о себе рассказать? С чего начать? Я обещал рассказать все, чистую правду, но как вы сумеете ее передать? Знаете, я сначала покурю. Вот эти ваши, американские.
Леон Барделес достал пачку сигарет из тех, что я ему привез из Нью-Йорка. Я знал его больше тридцати лет, даже написал когда-то предисловие к книжке его стихов. Ему было тогда пятьдесят три — пятьдесят четыре, он пережил и Гитлеровский ад, и сталинский террор, но все еще выглядел моложе своих лет. Шапка слегка вьющихся черных волос, большие карие глаза, толстая нижняя губа, мускулистые шея и плечи. Он до сих пор носил рубашки с воротником-апаш, как некогда варшавские модники, подражавшие Словацкому. [53] Выпуская дым колечками, он прищуренными глазами рассматривал меня, точно художник — модель.
53
Юлиуш Словацкий (1809–1849) — польский поэт-романтик.
— Начну с середины, — проговорил он. Только прошу вас, не спрашивайте у меня даты, потому что, когда речь заходит о точном времени, я окончательно запутываюсь. Это было году в сорок шестом, а может быть, в конце сорок пятого. Я покинул сталинскую Россию и вернулся в Польшу. В России меня пытались записать в польскую армию, но мне удалось ускользнуть. Я прошел Варшаву насквозь, видел руины гетто. Можете не верить, но я действительно шел искать дом, в котором жил до войны, — хотел найти среди развалин свои рукописи. После всех бомбежек и пожаров найти на Новолипках дом, да еще рукописи — шансы были ниже нуля, но я — таки узнал место, где стоял наш дом, а среди обломков наткнулся на свою книгу, как раз ту, к которой вы писали предисловие. Не было только последней страницы. Я. конечно, удивился, но не слишком. В моей жизни случалось столько невероятного, что уже ничем не удивишь. Приди я сегодня домой и застань свою покойную маму, я бы глазом не моргнул, а просто спросил: "Мама, как дела?"