Рассказы
Шрифт:
Тридцатые годы отмечены появлением наиболее сильных произведений в творчестве Тэффи. Это сборники рассказов «Книга Июнь», «Ведьма», «О нежности», «Зигзаг», ее «Воспоминания» и попытка эпического повествования — «Авантюрный роман». Тэффи предстает здесь перед нами разными гранями своего таланта: она неисчерпаема в обрисовке детских характеров, много пишет о нелепом и странном эмигрантском быте (и, по выражению одного из критиков, в ее затрепанных, замученных эмигрантах она сумела разглядеть то детское, что в них уцелело). Тэффи являет нам свои способности мемуаристки, а потом вдруг предстает автором занимательного детективного романа. Особняком здесь стоит книга «Ведьма», которую сама писательница признавала наиболее удачной. «В
Жизнь и в самом деле не была милосердной к Надежде Александровне. В начале войны, когда Францию оккупировали немецкие войска, почти все ее друзья покинули Париж. Была прервана связь с Польшей, где находились в то время обе ее дочери. Ей же не позволяло стронуться с места состояние здоровья. Вечеров давать она уже не могла, помощи от дочерей из отрезанной Польши ждать пе приходилось. Тэффи перебивалась случайными литературными заработками. Очень мучили боли: неврит левой руки в острой форме — она засыпала только после уколов морфия. Часто повторялись приступы удушья. И в 1943 году в американском «Новом журнале» появляется... некролог памяти Тэффи. «Мы знали, что Надежда Александровна Тэффи не сотрудничала с оккупантскими властями и, значит, жила в голоде и холоде... Между тем, здоровье Надежды Александровны не восстановилось после тяжкой болезни (воспаление нервов кожи), которою она страдала еще до войны». Далее автор некролога отмечает редкий талант «покойной писательницы» и высказывает надежду, что «о Тэффи будет жить легенда как об одной из остроумнейших женщин нашего времени, тогда когда забудутся ее словечки, очерки и фельетоны» .
Судьба отмерила Тэффи еще девять лет жизни после этого некролога. Мучительных лет. «Жаба загрызла мое сердце», — пишет она своему знакомому в Нью-Йорк. «По всем понятиям — по возрасту (я старше, чем Вы думаете), по болезни неизлечимой я непременно должна скоро умереть. Но я никогда не делала того, что должна. Вот и живу. Но, честно говоря, надоело...» «Все мои сверстники умирают, а я все чего-то живу. Словно сижу на приеме у дантиста. Он вызывает пациентов, явно путая очереди, и мне неловко сказать и сижу, усталая и злая...»
Но Тэффи оставалась Тэффи и в самые тяжелые свои дни. В воспоминаниях ее друзей особо подчеркиваются исключительные человеческие качества Надежды Александровны. «Тэффи как человек была крупнее, значительнее того, что она писала. Каждого, кто ее знал, поражал ее ясный, трезвый, обнажающий все пошлое, светлый ум...» «Делание приятного другим было едва ли не самой основной чертой ее характера... Ее доброта отличалась деловитостью и была лишена малейшего оттенка сентиментальности. Проявлялась же она всегда, когда в ней встречалась надобность» . И в болезни и в одиночестве (компанию ей составляли лишь ее любимые кошки) Тэффи не утрачивала мужественно-иронического взгляда на мир и на себя самое: «Мой идеал, — пишет она, — одна старая и отставная консьержка, которая делала вид, что у нее есть bijou et economies. Какой-то парень поверил, пришел и зарезал ее. Гордая смерть, красивая. Добыча — 30 франков» . И Тэффи следовала своему идеалу, отлично умея «делать вид», как та консьержка, не обременяя ни друзей, ни посторонних зрелищем своих забот и страданий. Но вот и ее очередь дошла — «Дантист» призвал к себе Надежду Александровну Тэффи 5 октября 1952 года.
Георгий Иванов предрекал Тэффи посмертную славу и через сто лет. А ее соотечественники на оставленной ею родине видели в ней лишь писательницу злободневной темы. Тэффи, писал анонимный автор предисловия к советскому изданию ее сборника «Танго смерти» (1927), «осязает зловонные язвы эмиграции», сознавая «всю глубину морального падения обломков контрреволюции», — эмигранты «тоскуют по родине, но это тоска, в которой давно выветрилась всякая идейность. Так обовшивевший человек тоскует по бане, а пьяница по рюмке...». По части подобной «идейности» Тэффи трудно было состязаться с этим анонимом. Добро и зло, любовь и нежность, тоска и жалость — она писала о них, не утруждая себя поисками иной идейности.
В одном из рассказов Тэффи говорит о стране Нигде — «стране, которой нет», «стране хрустальных кораблей», где «каждый шут гороховый — жемчужный лебедь», стране мечты. В поисках этой страны проводят всю свою жизнь персонажи Тэффи — сильные и жалкие, нелепые и героические, праведные и грешники. Мы с вами.
Елена ТРУБИЛОВА
Далекое
Счастливая
Да, один раз я была счастлива.
Я давно определила, что такое счастье, очень давно, — в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива.
Я помню:
Мне шесть лет. Моей сестре — четыре.
Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли.
Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу.
Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны.
И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег.
Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет.
Но мы — дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живем. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в темной огромной комнате?
Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет?
И тут я вспоминаю мое сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и темный дом, и тускло-тоскливую улицу.
— Лена! — говорю я громко и весело. — Лена! Я сегодня видела конку!
Я не могу рассказать ей все о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка.
Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или желтый, красивый, народа в нем сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте, — а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах, — и трубил в золотую трубу:
— Ррам-рра-ра!
Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из нее златозвонкими брызгами.
Как расскажешь это все! Можно сказать только:
— Лена! Я видела конку!
Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения.
И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы?
— Ррам-рра-ра!
Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу.